Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 160

Матримониальные цели и тут стояли на первом плане. На сестру надевали богатый куний салоп с большой собольей пелериной, спускавшейся на плечи. Покрыт был салоп, как сейчас помню, бледно-лиловым атласом.

Выезды к обедне представлялись тоже своего рода экзаменом, потому что происходили при дневном свете. Сестра могла только слегка подсурмить брови и, едучи в церковь, усерднее обыкновенного нащипывала себе щеки. Стояли в церкви чинно, в известные моменты плавно опускались на колени и усердно молились. Казалось, что вся Москва смотрит.

Разумеется, по окончании службы встречаются со знакомыми, и начинается болтовня.

— Ах, какую он сегодня проповедь сказал! еще крошечку — и я разрыдалась бы! — слышится в одном месте.

— Как это? как он выразился? «И всегда и везде — он повсюду с нами!» Ах, какая это святая правда! — раздается в другом.

— А вы заметили, ma chère, гусара, который подле правого крылоса стоял? — шушукаются между собой девицы, — это гвардеец. Из Петербурга, князь Телепнев-Оболдуй. Двенадцать тысяч душ, ma chère! две-над-цать!

— Joli![24]

— И всё в Тульской, да в Орловской, да в Курской губерниях! Вообще где хлеб…

— Вот кабы… — потихоньку шепчет матушка, прислушавшись к разговору и любовно посматривая на дочку-любимку.

Начинается разъезд, который иногда длится полчаса. Усевшись в возок, матушка упрекает сестрицу.

— Какая ты, однако ж, Наденька, рохля! Смотрит на тебя генерал этот… как бишь? — а ты хоть бы глазом на него повела.

— Вот еще! стану я… старик!

— Нечего: старик! женихов-то не непочато̀й угол; раз-другой, и обчелся. Привередничать-то бросить надо, не век на шее у матери сидеть.

— Не пойду я за старика.

— А не пойдешь, так сиди в девках. Ты знаешь ли, старик-то что значит? Молодой-то пожил с тобой — и пропал по гостям, да по клубам, да по цыганам. А старик дома сидеть будет, не надышится на тебя! И наряды и уборы… всем на свете для молодой жены пожертвовать готов!

— Как папенька, например…

— Ну что папеньку трогать! Папенька сам по себе. Я правду ей говорю, а она: «папенька»…

И т. д.

Возвратясь домой, некоторое время прикидываются умиротворенными, но за чаем, который по праздникам пьют после обедни, опять начинают судачить. Отец, как ни придавлен домашней дисциплиной, но и тот наконец не выдерживает.

— Как это у вас языки не отсохнут! — кричит он, — с утра до вечера только и дела, что сквернословят!

При этом упреке сестрица с шумом встает из-за стола, усаживается к окну и начинает смотреть на улицу, как проезжают кавалеры, которые по праздникам обыкновенно беснуются с визитами. Смотрение в окно составляет любимое занятие, которому она готова посвятить целые часы.

— Что в окно глазеешь? женихов высматриваешь? — язвит отец, который недолюбливает старшую дочь именно потому, что матушка балует ее.

— И буду смотреть! Вам что за дело! — огрызается сестрица.

— Вот как отцу она отвечает!

— А вы не троньте меня, и я вас не трону!

— Ах, ты…

— Сидели бы у себя в углу!..



— Надин! Финиссѐ![25] — вступается матушка, не желая, чтобы подобные сцены происходили «дева̀н лѐ жан»[26].

В воскресенье, последний день масленицы, ровно в полночь, цикл московских увеселений круто обрывался. В этот день у главнокомандующего назначался «follé journée»;[27] но так как попасть в княжеские палаты для дворян средней руки было трудно, то последние заранее узнавали, не будет ли таких же folles journées y знакомых. Семья, которой не удавалось заручиться последним масленичным увеселением, почитала себя несчастливою. Целый день ей приходилось проводить дома в полном одиночестве, слоняясь без дела из угла в угол и утешая себя разве тем, что воскресенье, собственного говоря, уже начало поста, так как в церквах в этот день кладут поклоны и читают «господи, владыко живота»*.

В чистый понедельник великий пост сразу вступал в свои права. На всех перекрестках раздавался звон колоколов, которые как-то особенно уныло перекликались между собой; улицы к часу ночи почти мгновенно затихали, даже разносчики появлялись редко, да и то особенные, свойственные посту; в домах слышался запах конопляного масла. Словом сказать, все как бы говорило: нечего заживаться в Москве! все, что она могла дать, уже взято!

В понедельник же, с раннего утра, матушка начинает торопиться сборами. Ей хочется выехать не позже среды — после раннего обеда, чтоб успеть хоть на кончике застать у Троицы-Сергия мефимоны*. С часу на час ожидают из деревни подвод; Стрелкова командируют в Охотный ряд за запасами для деревни, и к полудню он уже является в больших санях, нагруженных мукой, крупой и мерзлой рыбой. В нашем доме в великий пост не подается на стол скоромного, а отец кушает исключительно грибное и только в благовещенье да в вербное воскресенье позволяет себе рыбу. Те же хлопоты, которые сопровождали приезд в Москву, начинаются и теперь. Беспрерывно слышится хлопанье наружными дверями, в комнатах настужено, не метено, на полах отпечатлелись следы сапогов, подбитых гвоздями; и матушка и сестра целые дни ходят неодетые. Один отец остается равнодушен к общей кутерьме и ходит исправно в церковь ко всем службам.

— Подводы приехали! — докладывают матушке.

Наконец все прибрано и уложено. В среду утром служат напутственный молебен. В передней спозаранку толчется Стрелков, которому матушка отдает последние приказания. Наскоро обедают и спешат выехать, оставив часть дворни и подвод для очистки квартиры и отправки остальных вещей.

Но дорога до Троицы ужасна, особливо если масленица поздняя. Она представляет собой целое море ухабов, которые в оттепель до половины наполняются водой. Приходится ехать шагом, а так как путешествие совершается на своих лошадях, которых жалеют, то первую остановку делают в Больших Мытищах, отъехавши едва пятнадцать верст от Москвы. Такого же размера станции делаются и на следующий день, так что к Троице поспевают только в пятницу около полудня, избитые, замученные.

У Троицы вынимаются чемоданы и повторяются те же сцены, как и в Москве перед выездами на вечера. На мефимоны съезжается «вся Москва», и ударить себя лицом в грязь было бы непростительно. Одеваются в особые «дорожные» платья, очень щеголеватые, и на отдохнувших лошадях отправляются в возке (четверней в ряд, по-дорожному) в монастырь. Церковь битком набита, едва можно пробраться, при содействии Конона, который идет впереди, бесстрашно пуская в ход локти. Под сводами храма раздается: «Помощник и Покровитель…» Отец молитвенно складывает руки; у матушки от умиления слезы на глазах.

А вот и Голубовицкие, и Гурины, и Соловкины — все! Даже мсьё Обрящин тут — est-ce possible?[28] Так что едва произнесено последнее слово «отпуста»*, как уж по всей церкви раздаются восклицания:

— Вы! какими судьбами?

— В деревню! пора!

— Парники набивать время!

— У нас еще молотьба не кончена!

— А у нас скотный двор сгорел. Пугнуть надо.

— Но как сегодня пели! я и не знала, где я: на небесах или на земле!..

От Троицы дорога идет ровнее, а с последней станции даже очень порядочная. Снег уж настолько осел, что местами можно по насту проехать. Лошадей перепрягают «гусем»*, и они бегут веселее, словно понимают, что надолго избавились от московской суеты и многочасных дежурств у подъездов по ночам. Переезжая кратчайшим путем через озеро, путники замечают, что оно уж начинает синеть.

24

Мило!

25

Перестаньте!

26

в присутствии посторонних.

27

веселый вечер.

28

возможно ли это?