Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 151

О пестрых людях этой категории я говорить не буду: боюсь. Ужасно стыдно это слово произнести, а приходится. Во-первых, потому, что это слово, исчерпывающее целое положение вещей, а во-вторых, потому, что в нынешнем лексиконе и слов-то непостыдных совсем не осталось.

Во-вторых, люди, которые пестрят ради шкурного спасения. Собственно говоря, их даже нельзя причислить к категории пестрых людей. Это не пестрота, а истязание; вымученный ответ на допрос с пристрастием. Ужасно несчастные это люди. Помните, я однажды рассказал, как свинья Правду чавкала, а Правда перед свиньей запиналась, изворачивалась и бормотала. Так вот это самое и есть, тот же процесс. Из всех истязаний чавканье живого тела самое ужасное, и поэтому люди, которые ему подвергаются, приобретают растерянный и замученный вид. По собственной инициативе они никогда не пестрят, а только поддакивают. Но быть свидетелем этих поддакиваний — не дай бог никому.

Об этой категории пестрых людей я тоже не буду говорить: мучительно. Да вряд ли и подходят для сказки такие сюжеты.

Третий сорт пестрых людей представляют собой те, которым фея жизни при рождении пестрое ремесло, в виде дара, в колыбель положила. Таковы, например, все Молчалины. Всю жизнь свою они издерживают на пестрые дела, но что означает эта пестрота, полезна она или вредна, и даже сопровождается ли какими-нибудь осязательными последствиями и для кого именно — ничего не знают. Большинство так и умирает не догадавшись. Жалко этих людей, со стороны глядя, но сами они неудобств такого существования не сознают. Они обязательно принимают пестроту к исполнению и, исполнив, что по программе следует, обязательно же сдают свою работу другим бессознательно-пестрым людям, а сами исчезают в могиле.

Вот об этих пестрых людях можно в сказках рассказывать, потому что существование их не представляет ни торжества, ни истязания. Это «такая уж жизнь» — и больше ничего.

Послание пошехонцам*

Я надеюсь, что вы не будете на меня в претензии за то, что я решаюсь по душе побеседовать с вами. Беседа эта, по моему мнению, тем более уместна, что за последнее время довольно-таки накопилось недоразумений, в которых вы — непосредственно или косвенно, но тем не менее несомненно — приняли участие.

Содержание моем беседы будет, впрочем, не новое. Я буду, с одной стороны, говорить о малодушии, благодаря которому жизненное распутство ниоткуда не встречает не только гласного, но и молчаливого отпора; буду говорить о повадливости, благодаря которой то же распутство уже не прячется за углом, но повсюду проникает с улыбающимся лицом, и не только не получает по оному, но пользуется правами открытого соблюдничества; буду говорить о предательстве, благодаря которому распутство сделалось силою, готовою победить мир. С другой стороны, я буду говорить о необходимости поддержать честную мысль, честное дело, честных людей; буду говорить о том, что только торжество честного дела и честной мысли может доставить уверенность в завтрашнем дне, без которой немыслимо пользование жизнью ни личною, ни общественною; наконец, буду говорить о том, что действительно живет только тот, кто пользуется благами жизни открыто, на основании прирожденного человеку права, а не тот, кто урывками и исподтишка крадет у жизни случайно выбрасываемые на дорогу крохи…

Повторяю: предметы эти не новые; но они любопытны в том отношении, что вы, господа пошехонцы, всегда стараетесь прижаться к сторонке, когда заходит об них речь. Мы, дескать, тут ни при чем; это не мы, а кошка; мы бы и рады идти в поход, да ведь над нами века висят; тут и исторический гнет, и логика событий, и организация, и путаница и т. д. и т. д.

Признаюсь, однако ж, эти оговорки кажутся мне если не прямо подозрительными, то, по крайней мере, требующими поверки. Ибо если принять их на веру, то не будет ли уж чересчур легка для вас жизнь, господа пошехонские обыватели? Ежели уж и вообще-то устранить принцип ответственности, как вы его сами от себя устраняете, то ведь вам, пожалуй, останется только срывать цветы удовольствия и сладко игнорировать, что у жизни, кроме цветов, имеются и шипы.

Говоря по совести, претензия столь прихотливая не может быть признана ни основательною, ни даже безвредною. Она неосновательна потому, что ничем не обусловлена, потому что в зародыше ее лежат не заработок или заслуга вообще, а одно праздношатание. Она вредна, потому что, вместо делателей<?>, наполняет жизнь жужжаньями трутней и ставит последних в привилегированное и веселое положение. Она вводит в заблуждение насчет характера самой жизни, возводя последнюю на степень праздничного гулянья, тогда как на самом деле она есть страда.

Не скрою: самая поспешность, с которою вы отрицаетесь от всякого непосредственного участия в известного рода жизненных явлениях, показывает, что вы до известной степени не чужды стыда, но ведь представление о стыде нимало не исключает представления об ответственности. Напротив того, стыд тогда только и получает настоящую ценность, когда он становится деятельным жизненным началом, находящим себе оправдание в принципе ответственности. Или, говоря другими словами, стыд есть первый приступ к ответственности, на которой зиждется все человеческое жизнестроительство.

Поэтому, мне кажется, теперь самое время установить эту ответственность, подвергнув более или менее подробному анализу (насколько мои скромные силы позволят) отношения, существующие между обывателями пошехонской страны и некоторыми жизненными явлениями, которые по важности своей не могут не отзываться так или иначе на общем благополучии пошехонской страны.



Не бойтесь, однако ж. Я не поведу вас ни в дебри, ни в трущобы и не стану требовать от вас ни геройства, ни чрезмерных жертв. Я буду указывать вам лишь на дела средние, какие нам с вами приличествуют. Даже кошелька вашего (знаю я, как вы его прячете, коль скоро идет речь не о бакалейных и красных товарах) коснусь весьма умеренно.

Начнемте с литературы.

Знаете ли вы, господа пошехонцы, что такое литература? — Сомневаюсь. Думаю, что вы на этот предмет такой взгляд имеете: литература — это ха-ха-ха или хи-хи-хи. И много-много, если: «il y a là dedans un joli mouvement oratoire»[60]. Что возбудило в известном случае ваш смех, а в другом заставило вас задуматься — надо полагать, что вы это сознаете… Но, извините меня, мне кажется, что сознание ваше едва ли переходит за предел той минуты, в продолжение которой живые образы непосредственно стоят перед вашими глазами, а горячие речи непосредственно касаются вашего слуха. Прошла минута, замер последний звук, дочитано последнее слово — и на дне сознания остался осадок, в виде «ха-ха-ха», или смутного воспоминания о joli mouvement oratoire. «Ха-ха-ха… что бишь такое?» — Ах нет, ха-ха-ха — это прежде было, а сейчас, напротив — c’était très sérieux…[61] что́ бишь такое?

Спутались вы, господа. С одной стороны вас одолевает жизнь — или, лучше сказать, жизненное мелькание, с другой стороны вас давят традиции, с которыми вы с детства сжились. Путаница эта до такой степени мешает вам разобраться в расценке нарождающихся впечатлений, что вы положительно не знаете, как быть: признать ли для себя обязательными новые течения и принять в них непосредственное участие, или же ухитриться, чтоб только как-нибудь пережить их.

Дело в том, что вы и до сих пор всем сердцем принадлежите старой, дореформенной литературе (замечу раз навсегда: я не о Шекспирах и Дантах говорю, а о средней литературе), и в ней одной находите усладу и утешение. Она искони давала вам известные поблажки, которые вы высоко ценили, и, прежде всего, не заставляла вас ставить вопрос: что такое я читаю? Все предлагавшееся ею было вполне ясно и вам свойственно. Так называемая изящная словесность рассказывала вам отчасти о браках с препятствиями, отчасти об адюльтерах. Так называемая наука уведомляла вас о месте погребения Овидия, о стоимости древней гривны, о значении слова «навьё» и т. д. Первою — вы упивались, второю — гордились. Первая, как в зеркале, отражала перипетии вашей собственной жизни, замкнувшейся в известном цикле обрядов и примирившейся с ними. Вторая — ничего не отражала, но представляла собой некоторое загадочное сокровище, к которому вы суеверно приближались, чтоб смахнуть насевшую пыль и сказать: n’en parlons pas — c’est sérieux![62]

60

«В этом есть красивый ораторский жест».

61

очень важно.

62

не говорите — это важно!