Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 151



— И силу крокодиловскую одолеть не можем; но объясни же, по крайней мере, откуда эта сила взялась?

— Вот-вот-вот. Именно этот самый вопрос я себе в ту пору и предложил. Откуда, мол? что за причина? И по некотором размышлении решил так. Прежде всего с того крокодиловская сила взялась, что мы, простецы, «сладкую привычку жить» никак в себе ограничить не можем. Ругаем мы эту жизнь распостылую, а у самих только и есть одна мысль в голове: ах, хоть бы чуточку нам пожить позволили! Вот Крокодилов этим и пользуется. Возьмет тебя за пуговицу, растабарывает, а ты перед ним осклабляешься, подтанцовываешь. Это значит, что ты «живешь». Или увидит тебя Крокодилов по другую сторону улицы — не успеет пальцем поманить, а ты уж стремглав навстречу его тайным помышлениям летишь. И это значит, что ты «живешь». Ты мог бы пройти мимо, мог бы притвориться невидящим, мог бы, наконец, в проходные ворота шмыгнуть, а ты вместо того останавливаешься, нарочно в глаза лезешь: позвольте в присутствии вашем пожить! Неужто же он не видит этого? — Ах, голубчик, не только он это видит, но и тебя самого, со всеми твоими потрохами, насквозь видит! — Эге, говорит он, так вот его на чем подловить можно! — И напирает, и напирает, до тех пор, покуда не уткнет носом в самый оный киоск: живи!

— Глумов! но разве можно ставить людям в вину, что «сладкая привычка жить», — в существе своем вполне законная, — сопрягается для них с такими осложнениями?

— Я и не обвиняю, а только объясняю. И говорю: Крокодилов только до некоторой степени силу свою самолично создает, в значительной же мере он от нас, простецов, ее получает. Все в нас наиблагоприятнейшим образом для него сложилось. «Сладкая привычка жить» — это само по себе; но рядом с нею, и как отличнейшее к ней дополнение, еще другая особенность: необыкновенная готовность к приспособлениям. Вспомнилось мне на днях случайно, как меня в детстве у папаши прощенья просить заставляли, так, поверишь ли, так я и ахнул: вот они, с которых пор, приспособленья-то наши, начались! Огорчишь, бывало, папашу, а прощенья просить не хочется. Вот мамаша с тетеньками и похаживает около тебя. «Разве тебя убудет от того, что ты скажешь папеньке: пардон, папа́?» — уговаривает мамаша. «Разве у тебя язык отвалится?» — убеждает одна тетенька. «Разве у тебя заболит головка?» — подбадривает другая тетенька. Слушаешь-слушаешь эти предики, возьмешь да и выпалишь: «Пардон, папа̀!» И что ж, действительно, как по-писаному, так и сбывалось. Ни самого меня не убывало, ни язык не отваливался, ни голова не болела… Прошло детство, настала настоящая жизнь, и что дальше, то больше. Стон кругом стоит: разве тебя убудет? разве язык у тебя отвалится? Тут и литература, и наука, и нравственный кодекс — всё тут. А вдали, в перспективе, дилемма: с одной стороны, храм славы с надписью: «Не убудет»; с другой — волчье существование среди науськиваний и шипений. Спрашивается: как с этим быть? как без срама устроиться с «сладкой привычкой жить», которая, как ты сам сейчас сказал, в существе своем, вполне законна? Тут-то вот Крокодиловы и подстерегают тебя: цып-цып-цып…

На этом наша беседа и кончилась. Вызвана она была вопросом: как с этим быть? и разрешилась… тем же вопросом.

Письмо VIII*

Если бы не одно дельце, да дядя Захар Иваныч вовремя удержался, то был бы он воротилою, наравне с прочими.

Дядя Захар Иваныч Стрелов — старик старый. Родился он в 1812 году, во время француза, и, следовательно, теперь ему с лишком семьдесят лет. Однако он еще довольно проворно семенит ногами, да и руки у него еще цепкие, так что если бы попала в них взятка, то, мне кажется, он мог бы ее ухватить. Сверх того, он сохранил вкус к жизни, любит поесть и выпить, но лицо у него начинает уже походить на лицо младенца, который только что начал понимать зажженную свечу и радуется, когда ею перед глазами машут. Этому сходству много способствует лысина во всю голову, напоминающая голое колено. Новых порядков он не любит, не исключая даже нового обмундирования. В шкафу у него висит старинный путейский мундир, с расходящимися сзади фалдочками, и он, от времени до времени, надевает его, подходит к зеркалу, поиграет фалдами и вздохнет.

Во время коронации императора Николая* он был уже кадетом, а в начале тридцатых годов получил первый офицерский чин и в качестве инженера рыл канавы в Шлюшине[56].

Хищником, в современном значении этого слова, он не был — в то время люди были для этого слишком бесхитростны, — но взятки брал более чем охотно и в казне черпал неупустительно. Уже в Шлюшине он изыскивал недурные, в этом смысле, случаи. Выроет, бывало, один кубик, а напишет два: один — кесарю, другой — себе. Скопивши таким образом сокровище, он не только сам жил в свое удовольствие, но и доставлял удовольствие другим. Съездит на лодке в Петербург, накупит конфект, апельсинов и угощает шлюшинских дам. Сверх того, был мастер устроивать вечеринки, пикники; словом сказать, был душою общества. Поэтому дамы говорили о нем: «точь-в-точь кавалергард!» Он же, придя в умиление от такой похвалы, сравнивал исправничиху с княгиней Шептаевой, а предводительшу — с графиней Подстаканниковой, которые, по его словам, составляли цвет тогдашнего петербургского бомонда и принимали его в своих салонах за то, что он им привозил в презент копченых ладожских сигов.

В сороковых годах он был уже штабс-капитан и почувствовал у себя в кармане такие деньги, что хоть подполковнику не стыдно. Сороковые годы, вообще, были странные годы. С одной стороны, Грановский, Белинский и их кружок* (обратившийся потом в стадо свиней), с другой стороны — Стрелов, крепостные дела и целая армия исправников и становых. Смешение человеческого образа с звериным. Кстати, в это время уже начал ходить слух, что Петербург намереваются соединить с Москвой железным путем.* Надеялись, что в Петербурге подешевеет икра. Дядя Захар нюхнул в воздухе и унюхал, что тут уже не шлюшинскими кубиками пахнет. Причислился к главному управлению и начал похаживать по коридорам, в надежде попасть на глаза власть имущему. Стрелов был подвижен, изворотлив и юрок, имел хорошенькое брюшко и веселую турнюру, что при тогдашней амуниции выходило очень мило. Станет дяденька передом — у него пупочек играет; станет задом — играют фалдочки; не удивительно, что зоркий глаз начальника, при первой же встрече в коридоре, заметил его.



— Кто этот расторопный офицер? — спросил генерал.

Назвали Стрелова.

— Мне такие люди нужны!

Объяснились. Начальник возложил его на лоно, подчиненный — так и прилип к лону. В скором времени Стрелов очутился в самом сердце железнодорожных вожделений, и как только почувствовал, что навстречу ему ходит лафа, то съездил в Муромские леса, набрал там шайку и держал атаманам такую речь:

— Вы будете у меня заместо подрядчиков и строителей. Если кто у вас спросит: кто ты таков? — то не отвечайте: я муромский разбойник, а говорите: десятник, поставщик и т. п. Слушайте теперь. Вот, примерно, перед вами рельс; сто́ит он, положим, хоть двадцать рублей, а мы запишем сорок. Если спросят: кто ставил? — говорите: разбойник… то, бишь, подрядчик Кудимыч. Вот и всё. А когда уйдут спрашиватели, мы возьмем да двадцать рублей отдадим кесарю, а из других двадцати десять возьму я себе за выдумку, а остальные десять — вам на вино. Любо ли?

— Любо! любо! — крикнули в ответ атаманы-молодцы.

— Или: вот вам глина, вот камень, шпалы, песок, рабочие силы, — продолжал дядя, припоминая строительные элементы. — И везде одна половина — кесарева, другая — наша. Любо ли?

56

Народное название Шлиссельбурга. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)