Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 108

— А может быть, мало-мало выпито было? — съехидничал штабс-ротмистр Возницын, который внутренно хотя и верил в чертей, но по временам любил хвастнуть скептицизмом.

— Выпито — это само по себе. Было выпито — это верно. Но каким же образом объяснить, что я и в тарантасе ехал, и с ямщиком говорил?.. Ведь это все… было? И вдруг… сижу на земле?!

— Да вот именно в подпитии. Ни в тарантасе вы не ехали, ни на земле не сидели…

— Позвольте! но ведь я после этого три дня по лесу ходил! брусникой питался?!

— И по лесу не ходили, и бруснику не ели…

— Но каким образом объяснить, что я фляжку с водкой выпил и потом дома в собственной постели очутился? кто же нибудь меня туда перенес?

— Да просто вы накануне выпили. Выпивши, легли в постель, а на другое утро в той же постели проснулись.

Майор задумался.

— Может быть, — наконец согласился он, — воз-мо-жно!!

Но было очевидно, что это согласие стоило ему сильной нравственной борьбы.

«Хорошо, — продолжал он, — положим, что тогда действительно… Было выпито — это так. Но каким же образом вы объясните следующий случай.

Был у нас полковой командир, полковник Золотилов. Лихой. Службу знал так, что словно на нотах, бывало, разыгрывает. В приказах по корпусу — всегда первый, в пример другим. Полк — в исправности, касса — налицо; ума — палата. Всякий божий день — для всех господ офицеров открытый стол. Словом сказать, жили мы за ним, как за каменной стеной.

Только перевели к нам в полк из звенигородских улан ротмистра одного. Культяпка прозывался. Явился Культяпка к полку и первым делом, разумеется, к полковому командиру. Я в это время полковым казначеем был, с утренним рапортом у командира сидел и, следовательно, сам очевидцем был. Начал, это, Культяпка рапортовать: «Имею честь…» — и с первых же слов перервал. Смотрю: вглядывается мой Культяпка в командира, словно припомнить хочет. И вдруг:

— А ведь я, говорит, тебя узнал!..

Туда-сюда. Вспыхнул было наш полковник: под арест и проч. А Культяпка, как ни в чем не бывало, так и режет:

— Ты не тормошись, говорит, а скажи, помнишь ли, как ты с своей лешачихой мой эскадрон целую неделю по лесу водил?

И вот как хотите, так и судите. В моих глазах, в один момент, полковник Золотилов словно в воздухе растаял. И жена его тоже пропала; и книги, и приказы, и переписка — всё. Бросились мы потом формуляр полковничий искать — и формуляра нет. Уж писарь один нам сказывал: «Да ведь я спервоначала заметил, что в формуляре было написано: «по окончании домашнего воспитания, определен на службу… в лешие!!» — «Так что же ты, курицын сын, молчал?»

Разумеется, сейчас рапорт, а нам вместо него на смену Домового прислали. Да так всю чертовщину постепенно и перебрали. И я все время казначеем служил».

— Ну, как вы этот случай объясните? — обратился к нам майор, — ведь это я уж собственными глазами видел!

Но волшебство было столь уже явно, что даже вольномысленный штабс-ротмистр задумался. Однако ж выдержал-таки характер и возразил:

— Да выпито было. Ни Золотилова, ни Культяпки…

— Ну, нет; это, брат, шалишь! Я при Золотилове-то два года служил — неужто ж все время пьян был? нет, а вы вот что лучше послушайте: ведь Культяпка-то после этого сохнуть стал. Чахнул-чахнул, а наконец и совсем зачах. Говорят, будто сейчас после этого пришла к нему полковница и какое-то дело припомнила. С тех пор и пошло на него, и пошло. Жениться задумал и к свадьбе все приготовил, а сам пропал. Мы уж и в церковь собрались — хвать-похвать, где жених? нет Культяпки, да и шабаш. И что ж потом оказалось? — что он трое суток на сеновале проспал! Так дело и расстроилось. В другой раз он же часы в лотерею выиграл, а когда пришел получать, оказалось, что и лотереи такой никогда не бывало. Как вы это объясните?

— Гм… — воскликнули мы в один голос.

— Да и на мою долю, по милости этого Культяпки, попало, — продолжал майор, — потому что я свидетелем этой сцены был. Не будь меня, полковник, может быть, как-нибудь и обвертел бы Культяпку, ну, а при мне — нельзя было. Вот он и мне потом мстил. Я даже подозреваю, что польского графа-то этого, который меня в карты-то обыграл, не кто другой, а именно полковник Золотилов подослал. А может быть, он сам и оборотился графом.

— Весьма вероятно, — вынуждены были мы согласиться.





— Да и одно ли это! Мало ли он разных проказ надо мной строил! Однажды я гриб в лесу увидел. Смотрю, под самой березой стоит боровик. Протянул, это, руку, чтобы сорвать, а он на пол-аршина в сторону. Я за ним, а он опять на пол-аршина в сторону. Лазил-лазил, гляжу, а боровиков кругом видимо-невидимо. И все крепкие, ядреные, один к одному. Я в кучу, хочу хоть один поймать — пусто! Наконец догадался, заклинанье прочел — вдруг как запищат боровики-то! Я давай бог ноги — и что же потом оказалось! — что я и в лесу совсем не был, а преспокойно пил пунш у драгунского капитана Кедрова!

— То-то, что выпито-то было! — заметил вольномысленный штабс-ротмистр Возницын.

Но мы ему не поверили.

«Вообще в то время много необъяснимого было. Бывало, ешь, пьешь, а, между прочим, боишься, как бы нечистую силу не проглотить.

Всем известны, например, вяземские пряники, а знаете ли вы, отчего они прежде сладки были, а нынче в них вдвое против прежнего сласти убавилось? А я — знаю. Все от «этого».

Стояли мы в восемьсот тридцать шестом году с полком в Вязьме, а там в то время пряничница Прасковья Ивановна в славе была. Из себя — королева, тело — рассыпчатое, губы — алые, глаза — навыкате, груди — вот! Ну, и пристал я к ней:

— Отчего, говорю, у тебя, Прасковья Ивановна, такие пряники сладкие? сахару, что ли, не жалеешь?

— У меня, говорит, и без сахару сладки.

— Что ж за причина?

— А это, говорит, тайность моя.

И что ж наконец она мне открыла?

— Ежели, говорит, я тебе, милый барин, мою тайность скажу, так ты после того в рот нашего пряника не возьмешь!

Разумеется, я не настаивал.

После, однако ж, и до начальства дело дошло: пряники сладки, а сахару не кладут. И распорядилось начальство, чтобы впредь на каждом прянике (на той стороне, где картина) было оттиснуто: «Печатать дозволяется. Цензор Бируков». С тех пор тайность как рукой сняло, но зато и сладости прежней нет.

Но вы сообразите, сколько мы этой нечисти, под видом сладости, наглотались!»

«В другой раз в Пензенской губернии дело было. Приезжаю однажды на постоялый двор, голодный-преголодный, а хозяйка и говорит: «Поросеночка не угодно ли?» — «Волоки!» Принесли. Лежит, это, поросеночек, как ребенок малый, ножки поджал, кожица белая, жирок… словом сказать, только что не говорит!

— Как это, спрашиваю, вы так отлично отпаивать их умеете?

— А у нас, говорит, слово такое есть.

— Какое слово?

— А вроде как проклятие на себя наложить следует…

Конечно, я не затруднился этим; но кто же может сказать, кого я под видом поросеночка съел?!

Впрочем, Пензенская губерния вообще в то время страною волшебств была. Куда, бывало, ни повернись — везде либо Арапов, либо Сабуров, а для разнообразия на каждой версте по Загоскину да по Бекетову*. И ссорятся, и мирятся — всё промежду себя; Араповы на Сабуровых женятся, Сабуровы — на Араповых, а Бекетовы и Загоскины сами по себе плодятся. Чужой человек попадется — загрызут. Однажды самого губернатора в осаде держали за то, что он это волшебство разъяснить хотел. И выжили-таки. Ни дать, ни взять Чурова долина.

А папенька-покойник вот еще что про Пензу рассказывал. В царствование блаженной памяти императрицы Екатерины II туда два губернатора съехались: один потемкинский, а другой — мамоновский*. Встали друг перед другом, да и стоят: кто первый смигнет? Да, к счастию, соборный протоиерей тут случился, с приездом поздравлять пришел. Как только губернаторы его учуяли — смотрят, потемкинского-то уж нет, а вместо него — коршун! Покуда на него глядели, как он крыльями взмывал, ан промежду ног черная кошка шмыгнула — и мамоновский, значит, исчез!