Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 186

— Обидеть! Не обидеть, а коли по-твоему делать, так просто-напросто обмануть!

— Христос с вами! Да вы слыхали ли про Бородавкина-то! Он ведь два раза невинно падшим объявлялся*! Два раза в остроге сидел и всякий раз чист выходил! На-тко! нашли кого обмануть! Да его и пунштом-то для того только поят, чтобы он не слишком уж лют был!

Сказавши это, Лукьяныч махнул рукой и ушел в свое логово готовиться к завтрашнему дню. Через полчаса вышел оттуда еще такой же ветхий старик и начал, вместе с Лукьяны-чем, запрягать в одноколку мерина.

Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих «пунштов».

Но я не выдержал.

Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет «бунтов», в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения…

Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: «собачиться».

— А ты настоящую цену давай! — собачился, например, Лукьяныч.

— И то настоящую цену даем! — с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик.

— А ты дело говори!

— И то дело говорим!

— Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь?

— Сколько напилим — все наше будет.

— Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь?

— Опять-таки, сколько ни напилим — все наше будет!

— Бога ты не боишься!

— Ты один, видно, боишься!

И так далее, до тех пор, пока запас «собаченья» не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы.





— Слушай! Боишься ли ты бога! — принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн.

Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства «показывания», которого я некогда был жертвою.

Теперь это искусство «показывания» уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги.

Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт «потрясания», который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было «потрясание», и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием «страшных слов», — эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясаний, какое только может придумать человеческая злонамеренность!

И с какою наивною бессознательностью, с каким простодушным неведением производится этот акт «потрясания общественных основ». Это даже не акт, а почти простой обряд. Даже добряк Лукьяныч, которому, конечно, и на мысль никогда не приходило кого-нибудь ограбить, и тот является чуть не грабителем или, по крайней мере, попустителем и пособником грабежа. Не услаждался ли он всем существом своим фокусами «показывания», представленными Зайцем? Не послал ли он в город за кизляркой, в надежде, что Бородавкин, под влиянием «пунштов», ходчее пойдет в устроиваемую ему Зайцем ловушку?

И чем дольше я думал, тем больше и больше таяла моя недавняя решимость действовать с умом. И по мере того как она исчезала, на ее место, сначала робко, но потом все настойчивее и настойчивее, всплывала другая решимость: бросить! Бросить все и бежать!

Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу, из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня жизни: возьми всё — и отстань!..

Утром, едва я успел забыться тревожным сном, как меня разбудил гром и звон, раздававшийся на дворе. Одевшись наскоро, я выбежал на крыльцо, и глазам моим представилась картина необычной для Чемезова суеты. Старики и старухи, мирно доживавшие свой век в подвальных этажах барского дома, все разом выползли на барский двор, сновали взад и вперед, от амбара к кладовой, от кладовой к погребу, гремели ключами, отпирали, запирали, что-то вынимали, несли. У конюшни стояла крытая ямская повозка; вблизи нее, на лужку, ходили три спутанные лошади и кормились, встряхивая бубенчиками. На вопрос мой, что случилось, мне отвечали, что приехал купец Бородавкин и вместе с Зайцем и Лукьянычем отправился осматривать дачу.

Я ждал довольно долго. Наконец, часа через три, осторожно, словно крадучись, вошел в мою комнату Заяц. Лицо его, в буквальном смысле слова, было усеяно каплями пота и выражало таинственность и озабоченность.

— Желают вас видеть, — доложил он шепотом.

Я чувствовал, что решительный час настал; но все еще колебался.

— Ваше высокоблагородие! позвольте вам доложить! — продолжал он таинственно, — они теперича в таком пункте состоят, что всего у них, значит, просить можно. Коли-ежели, к примеру, всю дачу продать пожелаете — они всю дачу купят; коли-ежели пустошь какую, или парки, или хоша бы и дом — они и на это согласны! Словом сказать, с их стороны на всё согласие будет полное!

И надо было видеть его изумление и даже почти негодование, когда я объявил ему, что в настоящую минуту ничего продавать не намерен!!

Превращение*

На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит… сам Осип Иванович Дерунов!!

Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в «своем месте» он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят… Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой — никак не меньше.

И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к — ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице «Рига» или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.