Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 239

Ах, как я себя вел!

«Они» сидели и клеили картонки*. Не знаю, почему мне это показалось возмутительным. Но этого мало! мне показалось, что следует их обыскать…

Ах, как я себя вел!

Читатель может спросить меня: кто допустил нас таким образом нахальничать? чего смотрело начальство?

На это я могу отвечать одно: медведь проснулся… Покуда медведь лежит в берлоге и сосет лапу, начальству легко. С помощию куска мяса его можно даже выманить из берлоги и заставить танцевать, но боже упаси, если он начнет рычать! Нет той силы, которая могла бы усмирить его!

Слава о моих подвигах росла… Один, без всякого уполномочия, кроме частной инициативы… Это было изумительно! Это даже было не просто изумительно, но почти волшебно! Но таково могущество охранительной идеи! Она простого, слабого смертного, с железом в сердце, с кремнем в душе, вооружает когтями льва! Невольным образом голова моя закружилась. Я видел себя предметом восторженнейших оваций. В похвалу мне произносились спичи, во всех трактирах империи лилось шампанское с пожеланием новых и новых подвигов, со всех концов сыпались поздравительные телеграммы…* Я пламенел, я жаждал, я устремлялся, я был готов! Я несколько дней сряду кутил; ночи проводил без сна и почти не ел ничего. Глаза воспалились, ненависть разгоралась все больше и больше, так что можно почти сказать, что она одна поддерживала мои силы… Но цемент был крепок! Я дошел почти до ясновидения и угадывал «негодяев» там, где другие усматривали только действительных статских советников. Но, с другой стороны, эта же возбужденность чувства мешала мне ясно понимать, что в числе множества прихотливых форм, которыми облекается либерализм, есть некоторые, прикасаться к которым не всегда безопасно… Особенные трудности в этом смысле представляют формы, называемые действительными статскими советниками.

Овации продолжались, шампанское лилось, шарманки в трактирах играли. Но были уже сферы, в которые проникала измена. Поговаривали кой-где que je suis trop entier[28], что у меня начинают обрисовываться слишком яркие убеждения, что это тоже нехорошо, потому что, становясь на почву убеждений (даже самых, что называется, пасквильных), человек, самый враждебный либерализму, постепенно совращается, совращается и наконец, ничего не подозревая, оказывается на самом дне оного…

Какие-то странные предчувствия тяготили меня. Я смутно подозревал, что эти слухи недаром, что откуда-то грозит опасность, долженствующая положить конец моей деятельности. Я старался исправиться, старался стать выше убеждений; но бессонница и искусственные средства для подкрепления слабеющего организма разрушали все усилия, делаемые в этом смысле. Едва я приступал к «работе», как мною овладевал всецело демон ненависти. Глаза наливаются кровью, в ушах шумит, руки беспокойно подергиваются, лицо искажается судорогою.

Вот инородец, так тем нахвалиться не могут. Ему что? — он пришел, ни слова не сказал, пошевелил глазами, забрал в охапку и ушел… Днем спит, ночью работает, и никогда ни капли! А я?!

Сегодня призывали меня к генералу, не к тому отставному, который вручил мне жезл просвещения, а к другому, настоящему,* которого я, по несчастию, совсем упустил из вида. Генерал был сердит.

— Правда ли, — сказал он мне, — что вы дошли до такой степени гнусности, что позволили себе потерять всякое уважение даже к женской стыдливости?

Очевидно, что клевета начинала уже поднимать голову.

Я хотел оправдываться; говорил, что это только так… немного… Я заикался, переминался с одной ноги на другую и был действительно жалок.

— Прошу отвечать на вопрос! — прервал генерал.

— Точно так, ваше пр-ство! — выпалил я словно из пушки.

— Меррзавец!

Странное дело! Сколько раз имел я случай испытывать на себе действие этого слова, сколько раз сам применял его к другим, — и все не могу привыкнуть к нему! Всегда оно кажется мне чем-то неожиданным, совсем новым.

Однако растолковать это все-таки довольно трудно. «Меррзавец!» — ну, прекрасно! Но отчего же один генерал говорит: «молодец», а другой, при тех же точно обстоятельствах, кричит: «меррзавец»?

Но каким образом я «его» высек?!

Дело было так.

Мы закусывали в «Старом Пекине»*. Выпито было изрядно, потому что стечение патриотов было неслыханное. Я рассказывал о подвигах последней ночи; другие — также. Соревнование было общее. Не знаю, каким образом разговор принял такой странный оборот, но помню, что я стал хвастаться. Я говорил, что и не так еще поступлю и что в будущую же ночь непременно «его» высеку.

Каналья немец (тот самый, который не мог сразу определить, какая у него душа) еще больше раззудил меня, выразивши сомнение насчет исполнимости моего намерения. Слово за слово, состоялось пари…





— Сто против одного! — бесновался я, — я ставлю сто рюмок, ты — одну! Принимаешь, скорлупная голова? (У немцев, — я это заметил, — головы всегда несколько прозрачны на свет!)

— О, я с удовольствием! — зудил проклятый немец, — но ви можете сичас же начайть плятить, потому что это никак невозможно… ви дольшен «его» взять… вести… смотреть… но висечь! — это́ невозможно! О, нет… это другой, а не ви*!

И словно бес-соблазнитель, он ежеминутно сновал мимо меня, мотал своей бараньей головой и повторял:

— Висечь — нет! не ви!

Наступила ночь. По обыкновению, я отправился в поход. Для крепости выпил. Как теперь помню, мы подошли к громадному дому, вызвали дворника и назвали фамилию. Он со двора указал нам квартиру в самом верху…

Сначала, когда мы были еще неопытны, мы всегда брали с собой дворника до самой двери квартиры. Но впоследствии стали неглижировать этой предосторожностью.

Мы что-то долго поднимались по лестнице, которая вдобавок была темна, черна и скользка. Наконец, порядочно утомившись, пришли к цели.

Едва успели мы один раз дернуть за ручку звонка, как «он» уже прибежал к двери и поспешно отворил ее…

По-видимому, это был человек не первой молодости. Лицо его было бледно и расстроено. Свеча дрожала в руке. Распахнувшиеся полы старого, истрепанного халата обнаруживали пару трясущихся ног. Никогда я не видал человека в такой степени виноватого…

— Всыпьте-ка ему десятка два детских! — сказал я с первого абцуга, обращаясь к своим товарищам.

Немец был тут же и только взмахнул на меня глазами.

«Он» был до того виноват, что даже не возражал. «Он» кротко лег и кротко же встал, не испустивши ни стона, ни жалобы.

— Ваша фамилия, ваши занятия? — сурово спросил я.

— Начальник отделения NN департамента, статский, советник Перемолов! — отвечал он, упираясь глазами вниз (очевидно, ему было стыдно).

Представьте мое изумление! это был… не «он»!!

Я пытался как-нибудь выпутаться и запутался еще больше. Мне следовало просто-напросто уйти, показав вид, что общественная немезида удовлетворена. Вместо того я уперся, перерыл всю его скаредную квартиру, думая найти хоть что-нибудь, хоть букву какую-нибудь, которая могла бы мне послужить оправданием. Разумеется, я ничего не нашел, кроме доказательств его душевной невинности… Тогда я стал придираться.

— Но как же осмелились вы, милостивый государь, вводить меня в заблуждение? — накинулся я на него.

Но он уже понял и, убедившись в своей невинности, начал обнаруживать твердость души.

— Нет, это вам так не пройдет! — говорил он, постепенно приходя в раздражение и как бы ободряя себя своим собственным криком. — Нет! это что же? Этак всякий с улицы пришел, распорядился и ушел!..* Нет, это не так!.. В этих делах надо глядеть, да и глядеть…

28

что я слишком самобытен.