Страница 9 из 210
— Уж и жарынь же уродил господь!
— Чи-их! чи-их! — расчихалась пономарица.
— Здравствуйте! и еще здравствуйте! — ответила дьяконица.
— И к Казанской поедете?
— И к Казанской поедем… а вы?
— Ну, нам…
В это время едет навстречу пьяный мужик; он лежит в телеге и напевает:
— Э! да это, никак, от Спаса наши конопляницы едут? — говорит он, поравнявшись с дьяконицей.
— Ну-ка, проваливай, суконное рыло! — ворчит пономарица.
Вдруг подле самой дороги запищал кулик.
— Ишь ты! — сказала пономарица.
— Божья тварь! — отвечала дьяконица и слегка усмехнулась.
— А к Покрову поедете? — спросила пономарица.
— Поедем и к Покрову, а вы?
— Ну, нам…
В это время телега въехала в деревню; у самой околицы чернеется кабак. Пономарица с дьяконицей переглянулись.
— Прру! — сказала дьяконица.
— Да стой же ты, лешой! — усугубила пономарица. — Матрена Петровна, при вас есть?
— Ну, и так поверят! чай, знакомые!
Пономарица начала слезать и задела за чеку сарафаном, на котором образовалась порядочная дыра.
— Ишь ты! — сказала пономарица, — точно вот в прорву! точно вот в прорву!
Дьяконица слезла благополучно. Пономарица не утерпела, чтобы не проворчать:
— Вот ведь небось не заденет за чеку… о, чтоб вас!
В кабаке никого не было; собеседницы забрались к целовальничихе и спросили пива.
— И к Введению поедете? — спросила пономарица.
— И к Введению поедем, а вы?
— Ну, нам…
Чрез полчаса приятельницы, обнявшись, выходили из кабака. Дьяконица усмехалась; пономарица называла ее красавицей.
— И к Михаилу Архангелу поедете? — спросила пономарица, когда обе уселись в телегу.
— И к Архангелу поедем, а вы?
— Ну, нам…
Пономарица замолкла; ее грызла мысль, будут ли подавать у архангельского попа лапшу. Лошадь бежала рысцой и махала хвостом.
— Всё-то вы ездите! пропасти-то на вас нет! — молвила наконец пономарица и сплюнула в сторону.
Дьяконица усмехнулась.
— И к Николе поедете? — спросила пономарица.
— И к Николе поедем, а вы?
— Ну, нам…
Уж было довольно поздно вечером, когда приятельницы въехали в родное село. Пастух пригнал стадо; дьякон сам загонял худую коровенку; пономарь сидел на завалине и бездействовал. Ему нечего было загонять, потому что у них и коровенки не было.
— А к Рождеству поедете? — спросила пономарица, прощаясь с дьяконицей.
— Поедем и к Рождеству, а вы?
— Ну, нам…
«Несытое твое брюхо!» — думает лошадь вслед удаляющейся пономарице.
— А знаешь ли ты, что полуобразованность и жадность — две родные сестры? — раздается сверху голос, обращаясь, по всей вероятности, к лошади.
Квартира станового пристава; рассказывается история этого чиновника: прежде он брал взятки, но с тех пор как вышла из института и поселилась с ним его дочь, ангел Наденька, совершенно изменил свой взгляд на службу. Становой — красивый и добрый старик; чело его увенчивается великолепной лысиной, которая, в свою очередь, увенчивается прекрасными седыми локонами. О Наденьке нечего и говорить. Автор описывает ее так: «Всякому, — говорит он, — кто встречал на пути своем это неземное существо, становилось легко на душе и как-то отрадно».
Наденька и становой пьют чай; Наденька пристает к становому, зачем он становой?
— Помилуй, душа моя! — говорит становой, — как же мне не быть становым, коли я становым уродился?
— Становые все такие противные! — возражает Наденька и грациозно топает ножкой.
Становой задумывается и припоминает то время, когда весь, так сказать, во зле погрязал.
— А помнишь, Надя, — говорит он, тяжело вздыхая, — помнишь то время, как я… (показывает рукой хапанца).
— Не напоминайте! не напоминайте об этом, папаша, — говорит Наденька и спешит заградить уста папашины.
— Да, тяжкое было это время! и если б не ты… — произносит становой, захлебываясь от слез.
Приезжает Матвей Семеныч Сивушников. Он любит Надю, и Надя знает это, но он сын откупщика, а Надя не знает этого. Старик-становой знает это, но не знает, каким образом открыть Наде ужасную тайну. Дело в том, что Надя однажды проговорилась.
— Я за всех выйду замуж, — сказала она, — я выйду замуж за разносчика, я выйду замуж за золотаря, но за откупщика… ни за что!
— А за сына откупщика? — произнес Сивушников, бледнея и едва удерживая слезы, готовые хлынуть из глаз.
— Ни за что! — повторила красавица Надя и грациозно топнула ножкой.
С тех пор Матвей Семеныч сделался мрачен и уныл; днем он как тень бродит по лесам и пещерам; вечером — является в квартиру станового и беспрестанно трет себе рукою лоб, ибо полагает, что на лбу этом есть клеймо, по которому Наденька тотчас же узнает его.
В этот вечер он является особенно озабоченным. По-видимому, он на что-то решился.
— Надежда Кондратьевна! — говорит он, — вы когда-то выразились, что не пойдете замуж за сына откупщика…
— Да, я сказала это, и теперь то же самое повторю!
И топает при этом ножкой.
— А если этот сын откупщика вас любит?
— Сын откупщика может любить только водку!
— Наденька! это ты несправедливо! — вмешивается становой пристав.
— А если вы сами любите сына откупщика? — настаивает Сивушников.
Надя конфузится; она вопросительно смотрит на своего собеседника; она боится угадать страшную истину. Однако благородные мысли всплывают наверх.
— Я-то? я-то? мне полюбить сына откупщика! — восклицает она, — ни за что!
— Это ты, Надя, несправедливо! — опять замечает становой пристав.
— Но ведь это уж предрассудок, Надежда Кондратьевна! — горячо вступается Сивушников, — зачем же вы хотите сделать сына солидарным отцу!
Наденька, разумеется, возражает; всякому понятно, что высказанная Сивушниковым мысль была до некоторой
степени неожиданностью для нее. Она возражает слабо, но щеки ее горят и грудь подымается высоко. (Заметьте, что «благородные» сочинители вообще любят описывать, как подымаются груди.)
— Ведь вы же первые, — продолжает Сивушников, — вооружаетесь против тех, которые не принимают в великосветское общество молодых людей, происшедших от вольноотпущенных, от мещан и разных ведомств крестьян! но скажите, пожалуйста, не то ли же самое делаете вы сами!
— Нет, не то же…
— Нет, то же!
— Это ты, Надя, несправедливо!
— Стало быть, по вашему мнению, можно оставить откупщика ненаказанным? — горячится Надя, топая ножкой.
— Откупщика — так! мой отец наказан — это так! мой отец воняет — это так!
— Ваш отец? что я слышу?
— Да, Надежда Кондратьевна, я… я сын откупщика! — восклицает Сивушников, падая к ногам Наденьки.
Наденька слабо вскрикивает и теряет чувства; через минуту она открывает, однако ж, глаза, в которых уже виднеется томность и… прощение!..
— Надежда Кондратьевна! жизнь или смерть сулит мне этот небесный взгляд? — пристает Сивушников.
Вместо ответа Надя подает ему руку.
«Замечательно, — прибавляет от себя автор, — что в это время Сивушникову предстояла богатая партия в лице дочери откупщика Какикаки, но он пренебрег миллионом приданого, чтобы только соединиться с своею красавицей Надей. Отец его, однако ж, не рассердился на него за этот брак: он сам стыдился своего прошлого!»
Да не подумает читатель, что я шучу. Нет, я уверен, что если он захочет потревожить свою память, то сам убедится, что книжки журналов сплошь наполнены такими повестями. Но еще более находится их в журнальных редакциях. Что такое, например, эти «Театральные закоулки», эти «Испорченные жизни»*, эти «знахари» и «знахарки», которые блестят такими крупными перлами в современной беллетристике? Что это такое, как не благородство чувств, обставленное совершенным отсутствием таланта и приправленное крошечным куриным миросозерцанием и крошечною же куриною наблюдательностью?