Страница 15 из 165
— Пой! — сказал он сиплым голосом.
Рогожкин начал петь и пел в этот раз действительно удачнее обыкновенного. Он чувствовал, что в эту минуту он обязан употребить нечеловеческие усилия, чтоб удовлетворить своего господина. Пел он песни всё грустного содержания: про старого мужа-негодяя, который «к устам припадает, словно смолой поливает», про доброго молодца, приезжающего, с чужой дальней сторонушки, на могилу своей красной девицы, своей верной полюбовницы.
— Вина! — закричал Махоркин неестественным голосом, вскочив со стула и начиная в исступлении бегать по комнате, — вина!
Рогожкин засуетился, вынул из шкапа полуштоф и рюмку и поставил на стол. Павел Семеныч начал мрачно осушать рюмку за рюмкою.
— Хорошо! — сказал он наконец, проводя рукой по груди.
— Вы бы лучше сняли с себя мокрое-то платье! — осмелился выговорить Рогожкин.
— Вздор! издохну — тем лучше!
Он остановился перед Рогожкиным, скрестивши на груди руки.
— А знаешь ли ты, что сегодня произошло? — произнес он с расстановкой, — сегодня, брат, были махоркинские похороны… да! убили они, брат, меня!
— Помилуйте, Павел Семеныч, на что же-с? даст бог, и еще сто лет проживете!
— Нет, брат, не жилец я! не утешай ты меня! а ты скажи лучше, лев ли я?
Рогожкин замялся, не зная, что ответить.
— Нет, ты скажи, лев ли я? — допрашивал Махоркин, выпрямляясь, вытягивая свои члены и сжимая кулаки, — и вот, братец ты мой, этот лев, этот волк матерый перед ягненком смирился… слова даже не выговорил!
Рогожкин покачал головой, а Павел Семеныч снова выпил водки.
— Да и что бы я мог сказать! — продолжал он, — сказать, что я ее люблю, — она это знает! сказать, что я ее, мою голубушку, на ручках буду носить, — она это знает! сказать, что я жизнь за нее пролить готов, — да ведь она и это знает! — что ж я мог сказать ей?
Махоркин задумался. Он усиливался представить себе, что бы в самом деле он мог высказатьТисочке, если бы мог, но лучше, красноречивее изложенного выше, ничего не был в состоянии придумать. Все ему представлялась его собственная фигура, гладящая Тисочку по головке, носящая на руках и убаюкивающая это прелестное дитя. Выше этого наслаждения он не понимал.
— Отчего же вы не сказали им всего этого? — робко заметил Рогожкин.
— Отчего не сказал? ну, не сказал — да и все тут! Эх, Петя, налей, брат! пропал я, Петя! Еще маменька-покойница говаривала: не пей водки, Павлуша! капля в рот попадет — пропащий будешь человек!.. вот оно так и выходит!
На другой день Павел Семеныч проснулся очень поздно и с невыразимой тоской окинул взором голые стены своей одинокой квартиры. Рогожкин, который провел у него всю ночь, с заботливою нежностью следил за каждым движением своего друга. Сам он не смыкал глаз почти всю ночь; отчаянье Махоркина взволновало его; он до такой степени привык смотреть на него, как на лицо всемогущее и всегда торжествующее, что мысль о постигшей его неудаче материально не лезла в его голову и производила бессонницу. Но так как Махоркин самолично объявил, что дело его пропало, то поневоле пришлось поверить ему, и оставалось только придумать средства, каким бы образом смягчить эту неудачу и сделать ее не столь жестокою. И разные полудетские, полуфантастические проекты волновали его крохотное воображение. То думалось ему: вот завтра утром, как только встанет Павел Семеныч, я полегоньку подойду и скажу ему: «А Феоктиста Порфирьевна прислали узнать о вашем здоровье, — что прикажете отвечать?» И все лицо его улыбалось от одной мысли о том, какой эффект произведет этот вопрос на Махоркина… Но через несколько минут мысли его принимали другое направление. «Нет, — говорил он сам с собою, — лучше будет, если они завтра проснутся, а я им письмо вдруг подам… От кого, скажут, это письмо? а письмо-то от ихнего начальника, и начальник благодарит Павла Семеныча за их рвение по службе и усердие к сохранению казенного интереса…» Одним словом, не было той несбыточной фантазии, которою бы с жадностью не овладела мысль Рогожкина, и всё с одною целью: утешить и успокоить бесценного Павла Семеныча.
Но поутру, когда Махоркин действительно проснулся, все эти проекты внезапно улетучились. Рогожкин подошел, однако ж, к его кровати и пожелал ему доброго утра.
— Вина! — сиплым голосом отвечал Махоркин на приветствие своего друга.
— Не будет ли-с? — осмелился заметить Рогожкин.
— Вина! — снова закричал Махоркин, и так настоятельно, что Рогожкин не осмелился ослушаться, схватил опрометью шапку и побежал в питейный.
— Ты, Петя, не знаешь, что это была за девушка! — сказал Махоркин, когда было уже достаточно выпито, — да, только время может открыть, что это была за девушка!
— Бог не без милости, Павел Семеныч! Может, еще и наша будет!
— Нет, брат, не будет! сама сказала! Кабы не сама… ах, кабы не сама!
— Да, может, они против своей воли так говорят, Павел Семеныч?
— Нет, брат! Вы, говорит, для меня отвратительны, я, говорит, найдусь вынужденною в уездный суд просьбу подать, искаться на вас в бесчестии!
— Да помилуйте, Павел Семеныч, ведь это они с чужих слов повторяют! Всё это Порфирия Петровича слова: даже и слог ихний-с!
— Нет, Петя, убит я! А как было бы хорошо-то! нанял бы я квартирку побольше, купил бы вещиц хорошеньких… ведь я, брат, коли захочу, могу добыть денег!
— Кому же и добыть, как не вам, Павел Семеныч!
— Да!.. там была бы ее комнатка, здесь бы моя… назади бы спаленка… славно!
— Что и говорить, Павел Семеныч!
— Ты пойми, как тебе-то было бы хорошо! Вот ты теперь один-одинехонек по белу свету шатаешься, а тогда и у тебя бы почти что свое семейство было! Не слонялся бы ты из угла в угол, а с утра пришел бы в семейный дом… спокойствием бы насладился!
— Деточек бы ваших нянчил, Павел Семеныч!
— Выпьем! выпьем, брат, потому что уж такая мне вышла линия! Нет, Петя, мне счастья! счастье-то мое, видно, еще в ту пору, как я младенцем был, собаки съели!
Такого рода разговор длился целый день. Гитара и чекан отложены были в сторону; песни не оглашали больше скромной квартиры Махоркина; но зато водка беспереводно стояла на столе, перед которым сидели собеседники. На другой и на третий день повторилось то же самое. Махоркин не делал ни шагу из своей квартиры, опасаясь встретить ту, которая столь жестоко нарушила спокойствие всей его жизни. Врожденная ему дикость нрава развивалась все более и более; казалось, он потерял всякое сознание окружающей его вещественной природы и не имел никакой иной мысли, кроме мысли о Тисочке, но и то представлявшейся ему не в ясном и лучезарном свете, а среди облака, образуемого винными парами. И длилась бы эта история, быть может, и до сего дня, если бы не случилось странное происшествие, которое внезапно пресекло ее.
XIII
Свадьба
В семь часов вечера, 10 сентября 18** года, квартира Ивана Павлыча блистала огнями, и сам он, в новеньком мундире и белом галстухе, занимал почетных гостей. Посаженым отцом был у него сам генерал Голубовицкий, а посаженою матерью Настасья Ивановна Фурначева; шафера были тоже хоть куда: Разбитной и Семионович. Было и еще несколько милых гостей, которые охотно приехали пожелать счастья своему сослуживцу. Иван Павлыч ходил от одного к другому, перед некоторыми на секундочку останавливался, дарил улыбкой, трепал по плечу или по спине и отправлялся далее.
— Скажите, пожалуйста, — обращается Настасья Ивановна к его превосходительству, — как все это удивительно устраивается! давно ли, кажется, Иван Павлыч у нас поселился, а вот уж и место получил, и супругой обзавелся!