Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 165

— Однако ж попробуем, — сказал Вологжаиин.

Порфирий Петрович вздохнул свободнее. Он был в таком безнадежном положении, что малейшее поощрение постороннего лица уже представлялось ему как признак несомненного избавления от ниспосланной ему напасти.

— Стало быть… по рукам! — сказал он, повеселев.

Затем оба вошли в гостиную, где ожидала их Софья Григорьевна все в том же положении, в каком они оставили ее перед уходом в кабинет.

— Иван Павлыч сделал нам честь, — сказал Порфирий Петрович, подводя Вологжанина за руку.

— Очень приятно, — отвечала Софья Григорьевна. — Тисочка! ты можешь войти, душечка.

Иван Павлыч, как и следовало, поцеловал руку у будущей maman. В это время Тисочка, по обыкновению, кубариком подкатилась к родителям.

— Иван Павлыч делает тебе честь, — сказала ей Софья Григорьевна, любезно улыбаясь.

— Очень приятно, — отвечала, приседая, Тисочка, нисколько не изменившись в лице и не шевельнув ни одним мускулом.

Иван Павлыч поцеловал руку и у нее.

— Ну, стало быть, можно вас поздравить… очень приятно! — произнес Порфирий Петрович, — поздравляю!

Последовали взаимные поздравления и лобызания, после чего начался совершенно родственный и интимный разговор.

— Надо, Порфирий Петрович, представить Ивана Павлыча папеньке Григорию Семенычу, — сказала Софья Григорьевна, — и познакомить с дяденькой Семеном Семенычем и сестрицей Людмилой Григорьевной.

— Это необходимо, — отвечал Порфирий Петрович, — милости просим завтра вечерком вместе с нами.

Иван Павлыч сел подле невесты на диване, Порфирий Петрович расположился на кресле подле Ивана Павлыча, а Софья Григорьевна на диване же по другую сторону Тисочки. Таким образом, они представили из себя прелестнейшую семейную картину в фламандском вкусе. Иван Павлыч, по-видимому, очень желал сказать невесте что-нибудь приятное, но не находил слов, и потому ограничился лишь пристальным и маслянистым взглядом, в котором окунул всю маленькую особу Тисочки. Софья Григорьевна не могла достаточно налюбоваться на милую парочку и выражала свою душевную радость лишь движением губ и ноздрей. Порфирий Петрович, с своей стороны, тоже не желая нарушить картину безмятежного счастья, только притопывал ножкой и барабанил пальцами по коленке песню о чижике.

— Так вот, стало быть… мы и родственники! — сказал Порфирий Петрович, когда все уж достаточно насладились.

— Если бы вы знали, как я счастлив! — произнес Иван Павлыч, целуя у Тисочки руку.

— Очень приятно! — отвечал Порфирий Петрович, — милости просим к нам обедать…

— Надо, чтоб Тисочка привыкла к вам, — добавила от себя Софья Григорьевна.

— Да-с; вот вы, в один, можно сказать, день, и место получили, и судьбу свою ограничили, — сказал Порфирий Петрович, — не всякому удается так приятно устроить свои дела…

— Я очень счастлив, — отвечал Вологжанин, — поверьте, что я буду для вас именно почтительным сыном… тем более что и по службе… мне так приятно, что я буду иметь возможность пользоваться вашими советами…

— Да; я опытен. Но лучше всего, я вам советую обратиться за наставлениями к двоюродному моему брату по жене, отставному коллежскому асессору Зиновию Захарычу Гегемониеву*. Он вашу часть знает во всей подробности.

— Если позволите просить вашего посредничества…

— С удовольствием; мы, кроме родства, старинные приятели с Зиновием Захарычем… это именно, можно сказать, отличнейший и добродетельнейший человек!

Однако Иван Павлыч, почувствовав усталость вследствие понесенных утром трудов, решился откланяться, обещая непременно прибыть к обеду.

— Ну, кажется, это дело устроилось! — сказал он, совершенно счастливый садясь на дрожки.

Только будучи уже на половине дороги, он внезапно о чем-то вспомнил, весь побледнел и, вскочив на дрожках, с чрезвычайною силою ударил себя ладонью по лбу.

— Господи! а приданое! — вскричал он почти неестественным голосом, — да что ж это такое! главное-то, главное-то и забыл! что ж это такое! этот канальский Махоркин совсем, наконец, у меня память отшибет!

С своей стороны, Порфирий Петрович, прохаживаясь по гостиной, держал следующую речь:

— Ну, Софья Григорьевна, благодарение богу, мы с вами, кажется, прекрасно устроили Тисочку… даже о приданом ничего не спросил! Стало быть, любит и не интересан… а сверх того, и не пьяница!

X

Папенька Григорий Семеныч, дяденька Семен Семеныч и сестрица Людмила Григорьевна

Папенька Григорий Семеныч Плегунов жил в маленьком желтеньком домике, выходившем тремя своими окнами в Фе-доскин переулок, неподалеку от Проезжей улицы. Жил он вместе с братцем Семеном Семенычем и дочерью, из дворян девицей Людмилой Григорьевной. Папеньке было восемьдесят лет, дяденьке семьдесят девять, сестрице Людмиле Григорьевне пятьдесят семь. Существовали они пенсией, получаемой обоими братьями, и вели жизнь чрезвычайно своеобразную. Григорий Семеныч, как старший, был в доме главным лицом; но, сверх старшинства, он имел неоспоримое право на главенство еще потому, что некогда обучался в духовной академии, а впоследствии своим умом дошел до мартинизма*. Все это давало ему особый вес между семейными, которые ничего не находили лучшего, как безусловно покоряться всем его распоряжениям.

День в желтеньком доме начинался с пяти часов утра; кухарки, в это время проходившие на рынок за провизией, были уверены, что увидят через окно Семена Семеныча, маленького, но еще бодрого и румяного старичка, прохаживающегося по парадным комнатам в ожидании братца Григорья Семеныча, который, как умный, позволял себе несколько времени понежиться в постели. В шесть часов старики уже были в столовой за чаем, который разливала Людмила Григорьевна. Григорий Семеныч выходил обыкновенно в халате и покойно располагался в креслах, а Семен Семеныч, в застегнутом на все пуговицы сюртуке, садился на стул, даже не упираясь на спинку его. Если время было летнее и день стоял хороший, то открывалось окно, и утренний воздух мгновенно освежал старческую атмосферу, наполнявшую комнату. Григорий Семеныч медленно выпивал две чашки жиденького, но чрезвычайно сладкого чаю и после того принимался за распоряжения по дому: призывал кухарку и спрашивал о ценах на припасы, потом призывал кучера и спрашивал его о ценах на овес и сено. Иногда по этому поводу пускался в сравнения прошедшего с настоящим, которые всегда оказывались не в пользу настоящего. Затем он брал в руку кожаную хлопушку и до семи часов безустанно колотил ею направо и налево, что делал одинаково и летом и зимой, хотя нельзя было не заметить, что летом это занятие приобретало для него существенный интерес, потому что имело разумную цель: истребление мух. После восьми часов он запасался «Московскими ведомостями» и удалялся в спальную, где посвящал два часа мысленной беседе с отсутствующими, а другие два часа сочинению под названием: «Защита Сент-Мартена», которое он начал писать еще на сороковом году жизни и к которому ежедневно прибавлял несколько строк. В течение всего этого времени Семен Семеныч, все так же застегнутый, прохаживался по парадным комнатам, а иногда позволял себе развлечься и хлопушкой, но действовал ею осторожно, чтобы не обеспокоить братца; Людмила же Григорьевна садилась за вышивание или уходила к сестрице Софье Григорьевне, которая считалась в доме красавицей и вельможей, потому что была замужем за статским советником.

Таким образом проходило утро.

В двенадцать часов старики садились обедать и, совершивши этот обряд молча, расходились по своим комнатам для отдохновения, причем дяденька Семен Семеныч с наслаждением скидал с себя сюртук и облекался в халат. Однако ж к четырём часам все были снова у чайного стола, причем повторялась прежняя история с хлопушкой, длившаяся до пяти часов, а после того требовались купленные в клубе старые и засалившиеся от давнего употребления карты, и начиналась игра в дураки, в которой принимал участие (впрочем, стоя) и лакей Спиридон, такой же старик, как и его господа. Но и здесь главенство Григорья Семеныча высказывалось во всей его силе. Все взоры, все сердца были устремлены к нему. Семен Семеныч робко заглядывал к нему в карты с исключительною целью, чтобы братец Григорий Семеныч никак не остался в дураках; сообразно с полученными этим путем сведениями, располагал он своею игрою, без нужды принимал, когда замечал, что у братца есть паршивая тройка, которую необходимо сбыть с рук, ходил с одной, имея на руках пятерню самого убийственного свойства, и т. д.; но если и за всем тем убеждался, что братцу грозит неминуемая беда, то прибегал к последнему средству: поспешно бросал свои карты, в которых нередко скрывались туз и король козырей, смешивал их с теми, которые уже вышли из колоды, и говорил: