Страница 95 из 140
— Вспомни, мол, ты, — говорю, — что́ в книгах про пашпорты-то написано! Сам спас Христос истинный сказал: странна мя приимите: а какой же я буду странник, коли у меня пашпорт в руках? С пашпортом-то я к губернатору во дворец пойду! А ты не токма что пашпорт, а еще фальшивый сочиняешь!
А он, сударь, только засмеялся.
— Это, — говорит, — вы с Асафом бредили. Вы, говорит, известно, погубители наши. Над вами, мол, и доселева большего нет; так если вы сами об себе промыслить не хотите, мы за вас промыслим, и на́большего вам дадим, да не старца, а старицу, или, по-простому сказать, солдатскую дочь… Ладно, что ли, этак-то будет?
— Чем не ладно, — говорю, — поди, чай, она и с девками к нам на эпархию прибудет?
— А хошь бы и с девками? Это вы только там в лесах спросонков-то бредите, а нам нужно дело. Нам до того касательства нет, что́ вы там делаете, блудно или свято живете; нам надобны старцы, чтоб мы всякому указать могли, что вот, мол, у нас пустынники в лесах спасаются; а старцы вы или жеребцы, про то знаете вы сами. Ну, и окромя того, надобен нам и приют про черный день, чтоб было где уберечься. Нонече жить на селе совсем неспособно стало: то управляющий графский, то полицейские тебя беспокоят. После обыску-то кажный раз дня три словно шальной ходишь: овое растащут, овое туда запехают, что и не сыщешь. Вот я и к церкви пристал, а какой в этом прок? Только от своих сумненье, что будто веру свою продал, а начальство тоже в оба глядит: врешь, мол, все, притворствуешь. А мы вот ноне какую штуку придумали, чтоб быть в ваших лесах скитам великим и чтоб всякому там укрыться способно было. У нас и пошта такая будет от деревни до деревни: чуть что прослышим, вам ту ж минуту и слух подадим. Покедова они там собираются да едут, у вас и след уж простыл. А с бреднями-то, приятель, хошь и далеко уедешь, да, пожалуй, не туда, куда хочется.
Полюбопытствовал я узнать, кто такова эта Артемида-богиня, и проведал, что прозывается она Натальей, происхождением от семени солдатского и родилась в Перми. Жила она, слышь, долгое время в иргизских монастырях, да там будто и схиму приняла.
И точно, воротился я к Михайлову дню домой, и вижу, что там все новое. Мужички в деревнишке смутились; стал я их расспрашивать — ничего и не поймешь. Только и слов, что, мол, генеральская дочь в два месяца большущие хоромы верстах в пяти от деревни поставила. Стали было они ей говорить, что и без того народу много селится, так она как зарычит, да пальцы-то, знашь, рогулей изладила, и все вперед тычет, да бумагу каку-то указывает.
— Вы, — говорит, — знаете, собаки, что мне и губернатор приятель: захочу, — говорит, — всех вас в Сибирь вышлют.
— Кто же хоромы-то ей ставил? — спрашиваю я.
— Да мы же; старшина, слышь, и место сам отводил и доподлинно всем настрого наказывал, что нас и неведомо куда вышлют, если мы какое ни на есть прекословие сделаем енаральской дочери.
— А много с ней народу приехало?
— Да с десяток девок будет; одна только старая, будто у ней помощница, смирная такая, все богу молится, а прочие — таки здоровенные девки.
Пошел я в свою келью, а дорогой у меня словно сердце схватило; пойду, думаю, к отцу Мартемьяну; он хошь и не любил меня, а все же старика Асафа, чай, помнит: может, и придумаем с ним что-нибудь на пользу душе.
Однако понадеялся я, выходит, понапрасну. У Мартемьяна застал я девок зюздинских: сидят бесстыжие и тоже духовные песни распевают, словно молитвой занимаются. Промеж них, вижу, сидит мужчина, здоровенный такой, лицо незнакомое.
— А это, — говорит Мартемьян, — новый у нас старец прибыл, отец Иаков прозывается; он для нас сколь хошь всякой манеты наделает — мастер.
А у мастера в руках гармония.
— Зачем же, — говорю, — гармония-то? разве пустыннику на то руки даны, чтоб на богомерзкой гармонии девок забавлять?
— А это, мол, кимвалы. И в писании сказано, что царь Давид в кимвалы играл… Да ты, мол, теперича не ломайся, а вот хочешь ли я тебе штуку покажу? Такая, отче святой, штука, что и на ярмонке за деньги не увидишь.
И ударил его ладонью-то по лбу, а там буква такая белая и объявилась — клейменый, значит.
— А что, мол, — промолвил я, — чай, и на спине начальническое подареньице есть?
— Как же, — говорит, — во всех местах; сказано: по окиану житейскому происходил, все, значит, бури-напасти претерпел.
— Откудова же ты к нам экой меченый проявился? — спрашиваю я.
— А тут неподалечку, — говорит, — был, в Иркутской губернии, около Нерчинска, в том в самом месте, где солнце восходит великое…
— Зачем же к нам?
— Да проведал про ваши добродетели многие, и думаю, чем душегубством мне займоваться, так стану, мол, я ин душу спасать.
— Да разве ты посвящен, что чин иноческий на себе носишь?
— А я тут их всех гуртом окрутил, — говорит Мартемьян, — чего нам ждать? указу нам нету, а слуги Христовы надобны. Вот другой еще у нас старец есть, Николой зовется: этот больше веселый да забавный. Наши девки все больно об нем стужаются. «У меня, говорит, робят было без счету: я им и отец, и кум, и поп; ты, говорит, только напусти меня, дяденька, а я уж християнское стадо приумножу». Такой веселой.
На другой день посетил я и девичий скит.
Все, думаю, распознать прежде надо, нечем на что-нибудь решиться. Да на что ж и решаться-то? думаю. Из скитов бежать? Это все одно что в острог прямо идти, по той причине, что я и бродяга был, и невесть с какими людьми спознался. Оставаться в лесах тоже нельзя: так мне все там опостылело, что глядеть-то сердце измирает… Господи!
Встретила меня сама мать игуменья, встретила с честью, под образа посадила: «Побеседуем», — говорит. Женщина она была из себя высокая, сановитая и взгляд имела суровый: что мудреного, что она мужикам за генеральскую дочь почудилась? Начал я с ней говорить, что не дело она заводит, стал Асафа-старика поминать. Только слушала она меня, слушала, дала все выговорить, да словно головой потом покачала.
— Ну, — говорит, — сказал ты свою речь, честной отец, выслушай же теперь мою. Все это точно истина, что ты говоришь; в леса люди бегут, известно, не за тем, чтоб мирским делом заниматься, а за тем, чтоб душу спасать. Это сущая правда. Да ты вот только то позабыл, что ты или я, мы, слова нет, душу спасти хотим: мы с тобой век-от изжили, нам, примерно, суета уж на ум нейдет. Ну, а другому еще пожить хочется; оно ведь и не грех какой, что ему пожить желательно. Сам ты знаешь, что, если всякий душу спасать начнет, кто же в мире-то жить станет? А как тут жить, сам ты посуди, когда на тебя словно на зверя лесного поглядывают. Коли ты жил в мире, так знаешь, чай, какова наша жизнь? Ты вот трудился, капитал, сказывают, нажил, а куда все это девалось?
— За грехи мои бог меня наказал, — говорю я.
— Это ты говоришь «за грехи», а я тебе сказываю, что грех тут особь статья. Да и надобно ж это дело порешить чем-нибудь. Я вот сызмальства будто все эти каверзы терпела: и в монастырях бывала, и в пустынях жила, так всего насмотрелась, и знашь ли, как на сердце-то у меня нагорело… Словно кора, право так!
Говорит она, сударь, это, а сама бледная-разбледная, словно мертвая сделалась; и губы у ней трясутся, и глаза горят.
— Намеренья у меня покудова нет, а знаю только, что сердце мне сорвать надоть. Это уж я себе обещанье такое дала, и сделаю. И опять вот говоришь ты, что надо, мол, богу молиться да душу спасать, а я тебе сказываю, что не дело ты языком болтаешь. И богу молиться, и душу спасать — все это не лишнее, да от этого только для одного тебя, можно сказать, польза, а мы желаем, чтоб всему християнству благодать была… И вот тебе моя последняя заповедь: хочешь за нас стоять — живи с нами; не хочешь — волён идти на все четыре стороны; мы нудить никого не можем. А нас не мути.
С тем она меня и отпустила. Пошел я к черницам, а они сидят себе сложа руки да песни под нос мурлыкают.
— Что ж вы тут делаете? — спрашиваю я.
— Как что? песни поем, спим да хлеб жуем. Вот ужо старцы придут.