Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 131

Кузнецов сомнительно покачал головою.

— Коли хотите, — продолжал Бедрягин с значительным видом, — я хотел тут изобразить человека, как я понимаю его…

Чтение началось, но не имело желанного успеха, потому, вероятно, что слушатели не достигли еще высоты идей Бедрягина; один Кузнецов слушал внимательно, да и тот потому более, что считал за нужное возражать своему вечному противнику.

Идеальный человек, которого хотел изобразить Граша в своем очерке, сильно напоминал своего автора. Унылов (так назывался он) даже страдал разлитием желчи, вечною болезнью Бедрягина; характер Унылова был скептический и угрюмый.

— Он верил бы, — говорил Бедрягин дрожащим голосом, — и в жизнь (усмешка), и в изящное (усмешка, смешанная с легким хохотом), и в благое (просто хохот); но он знал, что это не стоит труда, и предоставил это мелким душам…

— Нет, отчего же? — возразил Кузнецов, — не одни мелкие души верят в жизнь, и в изящное, и в благое! Напротив, мне кажется, и история доказывает…

Граша злобно взглянул на Кузнецова; впрочем, чтение кончилось без дальнейших неприятностей.

— Однако ж, кажется, мы довольно послужили музам? — сказал Яша Позиков, — пора бы их и к… А нам бы пуншику, Авдотья Захарьевна!.. Послужили музам? а? Не правда ли: музам? Ведь хорошо сказано? а?

— Вам не скучно? — спросила меня Маша, когда мы отошли несколько в сторону от компании.

— Нет; а вы?

— Да я привыкла; притом же они большею частию хорошие люди и любят меня. Вот это платье, что на мне теперь, это Мараев подарил.

— Право? Платье недурно.

— Да; вот видите ли… он ко мне… только ведь я вам это по секрету!.. питает слабость… а папенька хочет, чтоб женился, а он, разумеется, не соглашается.

— Отчего же разумеется?

— Как отчего? да он человек с состоянием, сын управляющего графа Д***, а я ничего не имею — это уж и неловко!

— Отчего же неловко, милая Марья Фоминишна?

— Ах, какие вы, право, странные! Как же вы не понимаете: он богат — ну, и ищет себе партию побогаче… зачем же ему со мной-то связываться? Я ему не пара…

— Так, так, Марья Фоминишна; справедливо рассуждаете.

— Насилу-то вы меня поняли! — сказала она, — вот, если б Владимир Иваныч… Вот это так пара! да тоже нельзя: нечем будет жить, папенька не отдаст!

— И вас это не волнует?

— Отчего же волновать? Пожалуй, волнуйся; ведь делу-то все-таки не поможешь!

— Милая Маша…

— Насилу-то вы называете меня просто Машей! а то — «Марья Фоминишна», право, скучно! Вы друг моего Владимира, я хочу, чтоб вы были со мною попросту, без церемоний — слышите?

— Слышу, слышу, добрая Маша.

— То-то же! А вот я завтра сама приду к вам, поближе познакомимся… Ведь правду-то сказать, я сама не хотела приходить к вам…

— Отчего же, милая Маша?

— А зачем вы сами у нас не бываете? Мне совестно, я вас не знала… ну, а теперь…

— Теперь вы позволите мне поцеловать вашу ручку?

— Сколько угодно! даже в губы; только не теперь: теперь увидят, тогда и после нельзя будет… а притом мне пора и к гостям. До свидания! Пожалуйста, не скучайте; я опять скоро приду.

Но самый пафос вечера выразился в ужине. Еще за полчаса, едва послышалось вожделенное стучание тарелок, едва начали расставлять в зале столы, все как-то вдруг присмирело и замолкло; даже на лице Позикова, обыкновенно осклабляющемся, выразилось нечто серьезное, мыслящее. Как будто что ни происходило до сих пор, все это было только дрянь, совершенная дрянь перед тем, что ожидало впереди. Зато, когда подали ужин, все заняты были одним только делом — едою, и в комнате, в полном смысле слова, можно было расслышать полет мухи, если б не звуки, производимые усердным стучаньем ножей и вилок. Самый голос Авдотьи Захарьевны, под стать этим звукам, делался как-то жалобен и дребезжащ, когда она обращалась к гостям с просьбою отведать хитрого соуса или пирога, называемого, вследствие крайней своей воздушности, шпанскими ветрами, приготовлению которых научил ее в 1812 году повар-француз.

— Ведь вот, батюшка, — говорила она, обращаясь к соседу своему, — и вражий народ, а меня научил — дай бог ему здоровья!

— Да, истинно вам скажу, — отозвался на другом конце Фома Фомич, — истинно бог один спас, никто, как бог! если б не он, царь небесный, так мы бы, кажется, давно…





Фома Фомич свистнул и махнул рукой, из чего присутствующие могли заметить, что в голове его происходили какие-то особые соображения.

Донского было выпито очень много, крымские вина тоже лились в изобилии, а под конец даже появилась бутылочка шампанского. Едва показалась эта бутылка, лица всех гостей превратились в одну самодовольную улыбку, а Фома Фомич, бывший, что называется, под куражом, взял ее, погладил, осмотрел со всех сторон и сказал, раскупоривая:

— А, ну-ко ты, долговязая, показывай нам, что у тебя там есть! Да ты смотри у меня не дури, не то сейчас тебя по-нашему, по-свойски! Ведь ты французский народ, у тебя в голове-то вздор бродит…

И точно, вино оказалось послушно увещаниям Фомы Фомича и не дурило.

— Ведь вот оно, — говорил Вертоградов, наливая бокалы, — ведь вот оно — и не много его, самая малость, а ведь одиннадцать рублев дал, у Крича в погребе брал! Да зато уж и вино! Тем хороши эти немцы, что сдерут, нечего и говорить: ой, ой, ой, как сдерут! да зато и вещь, изволите видеть, что ни в рот, то спасибо!

И все гости встали вдруг и закричали ура и долголетие Фоме Фомичу.

— Да вы, бабы, шли бы… того, к себе, — сказал Вертоградов, обращаясь к дамам и запинаясь на каждом слове, — а нам бы винца, мы бы того… выпили, покалякали… Так вы ступайте… а там, коли встретится в вас какая ни на есть надобность, так мы и пришлем…

После ужина Фома Фомич решительно раскуражился.

— А ведь оно… того, — говорил он с стаканом в руках, — асессорство-то недурно! ведь это не то, что прежде. Прежде что? разночинец — вот что! А теперь поди-ка ты — сунься! ан, нет: с истинным почтением и совершенною преданностью и прочая — изволь-ко, брат, отваливать! А? так, что ли? выпить, что ли?

Все молча согласились, что правда, и выпили.

— Эй, Мишка! — закричал Вертоградов маленькому сыну своему, как-то случайно очутившемуся в мужской компании, — ты что не пьешь, собачий ты сын? Поди-ко ты сюда, сякой-такой, говори-ко ты мне, что ты за птица, кто ты таков?

— Собачий… — отвечал Миша, оробев.

— Собачий! ведь экой ты скот! ведь я тебе говорю «собачий сын» — та́к, из ласки, а ты и заправду вздумал! Ну, говори же, кто твой отец?

— Фома Фомич, — отвечал Миша.

— Глупое ты отродье! асессор, коллежский асессор! ну отвечай, чей же ты сын?

— Собачий, — снова повторил Миша.

— Башка ты пустая! асессорский сын! ну, говори, кто же ты таков?

— Асессорский сын, — отвечал наконец Миша.

— Да; асессорский сын! так-то, знай наших! Вина ему! вина асессорскому сыну!

И Мише действительно поднесли стакан, наполненный какою-то смешанною дрянью.

— За здоровье Михайлы Фомича Вертоградова! — заорал во все горло Фома Фомич, и все, как дикие звери, бросились на ребенка с намерением подкидывать его; и я не знаю, что бы случилось, если б мы с Валинским не освободили его и не увели в другие комнаты.

Что было потом, мне неизвестно, потому что я остался в женской компании и не возвращался более в залу.

Когда я пришел, Маша сидела за фортепьяно и пела романс — «Кто мог любить так страстно*».

— Как вы хорошо поете! — сказал я, когда она кончила и мы вышли в соседнюю комнату.

— Да, у меня есть голос… впрочем, музыка этого романса такая милая…

— А можно теперь поцеловать вашу ручку?

— Зачем же ручку? лучше в губы. И она подставила мне свои губы.

— А еще лучше и в губы, и в ручку, — сказал я, взяв ее руку и целуя ее.

— Так вам не скучно было у нас? — спросила она.

— О нет, совсем нет! Притом же я познакомился с вами, а это уж большое вознаграждение.