Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 131

Но она поспешно отняла свою руку от губ моих и задумалась.

— Что же ты задумалась, дитя? зачем не хочешь дать мне свою руку? Таня! а Таня! дай мне твою милую ручку… я ничего не прошу более, ничего не желаю… Ручку твою, ручку, милая Таня!

Но, взглянув ей в лицо, я увидел на глазах ее слезы.

— Да об чем же ты плачешь, странный, непонятный ребенок? Скажи мне, об чем эти слезы?.. скажи мне, милая, скажи хоть слово! Что же ты задумываешься? где же твоя прежняя веселость, где увлечение?

— Я и сама не знаю, — отвечала она сквозь слезы, — сама не понимаю отчего, но меня пугает твое упоение. Все мне кажется, что оно не живуче, что минута блаженства разом поглощает все твои силы, а потом опять наступит это холодное, убийственное бессилие… Ты слишком жадно упиваешься своим счастием, друг мой, и оно скоро надоедает тебе, потому что ты не умеешь распорядиться им, извлекаешь из него разом все лучшие его соки, а оно и без того чуть дышит, это бедное счастие, и без того оно с каждым днем хиреет и чахнет…

Она замолчала и посмотрела мне в лицо; но, вероятно, лицо мое глядело не совсем-то весело, потому что она улыбнулась и сама привлекла меня к себе.

— Ну, полно же! не смотри так угрюмо! — сказала она, — ведь я для тебя же говорю это, чтоб твое счастие было полнее и продолжительнее… ведь недаром же я писала тебе в письме своем, что хочу быть твоею наставницей; ведь ты еще молод, неопытен, за тобою еще нужен глаз да глаз… так, что ли, друг мой?

А знаете ли, ведь она правду сказала, что я не умею распорядиться своею жизнью! Действительно, не скоро можно расшевелить меня, не скоро разбудишь во мне давно умолкшую струну жизни; но если раз извлечен из нее этот полный, могучий аккорд, если раз умягчилась кора сомнений, сдавлявших мое сердце, я совершенно перерождаюсь; с каким-то жадным остервенением наслаждаюсь я этою чудною гармонией, так что вся моя энергия вдруг поглощается в этом упоении, силы мои, доведенные до крайних пределов напряжения, парализируются и угасают, а через минуту исчезают и малейшие следы этого волнения, которое так недавно заставляло трепетать и дрожать всякую фибру существа моего. Не недостаток жизни, но слишком большое обилие ее — но не здоровое, а лихорадочное обилие — причина моей безжизненности; если хотите, энергия во мне есть, силы имеются; но все это в каком-то хаотическом брожении, все это неустроено, взаимно друг друга уничтожает, гложет, так что, вместо гармонического целого, на самом-то деле остается одна пустота, одно безразличие.

И действительно, я так изнемог после этого первого порыва страсти, что замечание ее уже застало меня почти холодным; молча сел я у изголовья ее кровати, не зная, что делать, что сказать; она посмотрела на меня с безмолвным сожалением и покачала головой.

— Что же ты вдруг так задумался, друг мой? — сказала она, — или мое замечание справедливо и весь запас твоего недавнего увлечения уж истощился?

Но я в смущении перебирал листы лежавшей передо мною книги и не отвечал ни слова.

— Странный ты человек! — продолжала она, — все как-то необъяснимо, непонятно в тебе делается: хладнокровие и страсть, смерть и жизнь — все это как-то странно ужилось в тебе, что незаметно даже и перехода от одного к другому. Одно мгновение ты весь трепещешь, ты умираешь под огнем страсти, и вслед за этим вдруг снова перерождаешься, сидишь как ошибенный, точно спутал, связал тебя кто-нибудь… От чего же это, друг мой? Объясни, растолкуй…

Но я опять ничего не мог отвечать, потому что внутренне сознавал всю справедливость ее замечания; и она вздохнула глубоко, как будто понимая, что в этом молчании заключается безвозвратное осуждение мое.

— А знаешь ли, что я читала? — спросила она после нескольких минут томительного безмолвия.

— Нет, не знаю; а что такое? — отвечал я для того только, чтоб сказать что-нибудь.

— Я читала моего милого «Компаньйона», ту сцену… помнишь?.. Да, тогда мы оба были счастливы… Если б всегда было так возможно…

Она опустила голову, и на глазах ее снова показались слезы.

— Что же ты не отвечаешь мне ничего, — сказала она дрожащим голосом, — скажи хоть что-нибудь, хоть слово! не мучь меня, за что же… я так страдаю!





— А я-то, Таня, разве я менее страдаю, разве меньше я достоин сожаления, друг мой?

— Так что же нам делать, по крайней мере? Что ж? умереть мне, что ли? или настанет и для меня наконец минута жизни?.. Скажи, не жалей меня: лучше разом убить, чем понемногу отравлять жизнь мою… Ведь сам же ты столько раз говорил это! Так не мучь же меня, скажи ясно, есть ли надежда на спасение?

— Право, я не знаю… Ведь ты видишь, Таня…

— Да, я вижу, я слишком хорошо вижу… Ах, лучше бы не прерывать мне этого минутного увлечения…

— Помнишь, я говорил тебе, что нам нужно расстаться? Я знал себя, я понимал свою нелепую натуру, когда умолял тебя согласиться на эту разлуку… ты сама не хотела!.. Виноват ли я, что беспрестанные встречи еще более растравили раны наши?.. А разлука многое бы излечила, многое изгладила бы из памяти…

— Да, да, я виновата; я чувствую, что ошиблась; но ведь этого уж не воротить… Теперь-то что же нам делать?

— Послушай, Таня, — сказал я с некоторым замешательством, — я говорил с Гуровым; он совсем не такой пустой человек, как кажется…

— А, понимаю! так и вы хотите, чтоб я была его женою!.. так это весь ваш совет? больше ничего вы не можете сказать мне?

— Откуда же взять мне другого совета? Скажите мне, Татьяна Игнатьевна, что же я могу для вас сделать? Право, не понимаю ваших странных требований! Увезти, что ли, я вас должен? Да ведь вы уж слишком большой жертвы требуете от меня, вы хотите, чтоб я отказался от здравого смысла, от приличий… Я не хочу пользоваться счастьем втихомолку, как лакей, который, забившись в угол, украдкою ест барский кусок… Как же меня-то вы так мало уважаете!

— Да, я не уважаю, делать нечего… Ну, так оставимте и говорить об этом: что же тратить понапрасну драгоценное время? Вам, я думаю, и спать пора…

— Ах, боже мой! ведь вы сами не знаете, как терзаете меня своим насмешливым тоном! Ну, положим, что я и увезу вас, положим, что я перестану быть человеком и сделаюсь на время хватом… что же будет из всего этого? что же впереди-то, какая будущность ждет нас?.. Отвечайте, Татьяна Игнатьевна! Ведь если уж рассуждать, так не нужно ничего оставлять неясным для себя, нужно определить себе все подробности нашего взаимного положения…

— Что будет? Зачем думать о том, что будет? Я столько раз говорила вам, что нужно пользоваться настоящею минутою…

— Да ведь мы не в золотом веке живем, Татьяна Игнатьевна, хоть золотой век и впереди нас, как говорит один из любимейших писателей ваших*…тем не менее он все-таки впереди, и бог знает, близко ли это впереди! Зачем думать о будущем? Вот прекрасно! Да ведь вы никогда не жили в на стоящем-то свете, бедное дитя мое, а я вот столько лет уж бьюсь, как рыба об лед, об эту гранитную скалу, называемую жизнью, и до сих пор еще не понимаю ее, до сих пор не могу устроиться в ней!.. И вы думаете, что правильное развитие любви возможно в таком положении вещей, что любовь найдет в себе самой столько силы и жизни, что устоит под неумолимым бичом действительности!.. Не думать о будущем? да ведь я есть хочу, Татьяна Игнатьевна!..

И я посмотрел на нее; лицо ее было бледно, как полотно, глаза неподвижно устремлены на меня; скорбное, безвыходное отчаяние говорило в полураскрытых губах ее, в порывистом трепетании груди, как будто с моими словами безвозвратно рушилась для нее всякая надежда.

— Да, да; все это справедливо… я и не подумала об этом, — сказала она едва слышным голосом, — да я-то… ведь я должна погибнуть!

Я не мог вынести долее и рыдая бросился к ней на грудь.

— О да! крепче! крепче, — говорила она, — прижимай меня, целуй меня, друг мой… в последний раз… ведь это в последний раз!