Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 131

Как и Нагибин, Брусин легко ориентировался «в будущих судьбах человечества», оказываясь между тем несостоятельным даже в незначительных житейских вопросах, не говоря уж о неудачах в сфере общественной деятельности и области чувств.

Беспочвенность и фантастичность романтического мироощущения Брусина обличалась насмешливым описанием его попыток сделать из взбалмошной неразвитой Ольги «женщину в высоком значенье слова». В этом смысле в «Брусине» содержится отклик на жорж-сандовскую тему, подхваченную в сороковые годы Герценом, Дружининым, Кудрявцевым и другими писателями «натуральной школы». Вопрос о духовном раскрепощении женщины Салтыков решал со свойственной ему трезвостью и радикализмом, иронизируя над бесплодностью утопических проектов возрождения женщины при сохранении «гнусной» обстановки, способствующей умственному и моральному убожеству, разврату и т. п.

В отличие от Нагибина с его мучительными философскими исканиями и трагической любовью, характер Брусина снижен: в изображении его «любовишки» и попыток заняться делом чувствуется оттенок мягкой, но неизменно присутствующей иронии. Ирония эта была овеяна горьким раздумьем автора над судьбой талантливого человека, кончившего тем, что родители «водят его, по воскресеньям, к обедне, к Николе-Явленному»…

Развенчивая Брусина как своего рода «лишнего человека», Салтыков не принимал и требований Николая Иваныча — «избегать крайностей» и «покоряться обстоятельствам». Эта позиция «золотой середины», напоминающая рекомендации Валинского (см. «Противоречия»), по-видимому, связывалась в сознании Салтыкова и с позитивистскими принципами. Учение Огюста Конта получило широкое распространение в России второй половины сороковых годов, особенно после выхода в свет «Курса позитивной философии», который был в библиотеке петрашевцев и не прошел мимо майковско-милютинского кружка. Приверженцем «нового практического направления» стал В. П. Боткин, один из видных в то время публицистов «Современника», и др. «Узость» позитивистских теорий отметил Белинский[123]. Об «аналитической односторонности» методологии Конта писал в 1845–1846 годах и В. Майков, определяя ее как «трупоразъятие жизни», «бездушное разложение частей без уразумения их взаимных отношений»[124].

Именно эту «односторонность» практицистских воззрений Николая Иваныча отмечал и Салтыков. Особенно близки к оценкам Майкова черновые варианты «Брусина», где противник Николая Иваныча, характеризуя его «предусмотрительность», заключал, что «таким образом можно оперировать только над трупом, а не над живым организмом».

Как в «Противоречиях» и «Запутанном деле», Салтыков обличал теории созерцательного «наблюдения» жизни, вместо активного вмешательства в нее. В «Брусине» он придал этим теориям привкус позитивистской «философии жизни». Формулируя принципы общественной практики, Огюст Конт предлагал в 1844 году сосредоточить все «усилия» в «области действительного наблюдения» и познания «как нашего основного состояния, так и существенного назначения нашей беспрерывной деятельности», оставляя в стороне «всякую временную критику»[125].

Заключительной сценой полемики Николая Иваныча с «молодым человеком» Салтыков подчеркивал, что обличитель «идолов» и «призраков» Брусина сам впадает в своеобразное «идолопоклонничество» со своей преданностью «действительным интересам».

В ранних вариантах рассказа непримиримость «молодого поколения» к практицистским настроениям и позиции «золотой середины» была выражена еще отчетливее. «Гнусно, Д<митрий> П<етрович>! — кричала толпа, — да ведь от старого поколения, кроме гнусности, и ожидать ничего нельзя…» Сцена идейных споров между двумя поколениями, которой Салтыков намеревался вначале завершить рассказ, выглядела следующим образом:

«Д<митрий> П<етрович> победоносным взором окинул все наше общество.

[— А позвольте узнать, вступился вечный антагонист его, — что вы разумеете под «действительными интересами»?

— То, что приносит человеку пользу и удовольствие.

— В таком случае ваша теория никуда не годится.

— Почему так?

— Да вследствие вашей же истории; из нее видно, что Брусину гораздо больше доставляла удовольствия эта беспокойная судорожная любовь, нежели такое безмятежное счастье.

— Да, это было бы справедливо, если бы он сам не страдал глубоко от этого странного счастья…

— А коли он сам хотел страдать, что ж вам до того за дело! Ведь вы сами ему толковали, чтоб он поступал таким-то и таким-то образом, если хочет быть счастлив, отчего ж он не послушался вас! Не дурак же он был, чтобы не понимать, что его счастье не есть истинное, да видно, дело не в том, каким образом быть счастливым, а в том, чтобы каким бы то ни было образом, да быть счастливым.

— Да опять же я вам говорю, что так нельзя быть счастливым! вы, пожалуй, скажете мне, что и тот, кто будет сдирать с себя кожу, будет счастлив!..

— Отчего нет? сейчас видно, Д<митрий> П<етрович>, что вы принадлежали к тому обществу молодых людей, которое вы нам так остроумно описывали в начале вашего рассказа. Как же вы не хотите понять, что в ненормальной среде нормального счастья не может быть.

— Ну допустим, что ему приятно было мучить себя. Вы согласитесь, по крайней мере, что это было вовсе не полезно.

— Соглашаюсь, но ведь главное условие действительности интересов есть, если не ошибаюсь, нераздельность полезного с приятным? Потому что иначе, вы, которые ратуете против людей за то, что они создают себе кумиров, вы первые даете им пример такого идолопоклонничества.

— Нет, как хотите, а это романтизм…

— Да, а впрочем, ведь и сидеть беспрестанно над собою и беспрестанно вглядываться, нет ли в ваших действиях чего-нибудь такого, что служило бы не «действительным интересам», — есть тоже своего рода романтизм.

Д<митрий> П<етрович> сконфузился.

— Надо, впрочем, сказать, — продолжал молодой человек, — что ваша форма романтизма есть самая крайняя и что романтики в вашем вкусе — последние романтики».]

До переработки «Брусина» в Вятке финал рассказа перекликался с критикой романтизма в статьях Майкова, который считал главной задачей времени разоблачение «скрытых» романтиков, прикрывающих свой романтизм «маской положительности и натуральности» из опасений, чтоб в их «чувствах, мыслях и делах не проглянуло как-нибудь романтическое направление»[126].

Перерабатывая рассказ в первые годы своей подневольной жизни, Салтыков переосмыслил полемику Николая Иваныча с «молодым человеком» (все эти страницы и куски почти заново переписаны автором).

Мир идейных кружков и социальных «мечтаний», где, по позднейшему определению Салтыкова-Щедрина, не было еще места «для деловых отношений с действительностью», сменился глухим провинциальным бытом. Критика романтизма отступила на второй план. Ссыльного писателя занимал вопрос, «как нужно действовать в данную минуту, в данной средине». В этом направлении Салтыков и правил рассказ, вычеркивая, видоизменяя или сокращая формулировки, связанные с обличением романтизма. Упоминания о конфликте молодого и старого поколений Салтыков устранил вообще. Идейным центром поединка Николая Иваныча с «молодым человеком» стал «запутанный вопрос» о причинах ничтожности деятельности русского интеллигента. Эти причины предстали перед Салтыковым в конкретной и безотрадной реальности вятского захолустья.

Стремясь придать рассказу единую эмоционально-психологическую и бытовую окраску, Салтыков освобождал повествование от примет петербургской жизни, природы, восприятия того и другого героями рассказа. Так, например, Салтыков вычеркнул характеристику прогулки по Парголову:

«Однако ж, господа, — сказал один из слушателей, — небо-то очистилось, не мешало бы нам и прогуляться немного, а историю мы и после успеем дослушать; притом же Д<митрию> П<етровичу> и отдохнуть нужно.

Мы все единодушно положили отправиться гулять.

— Ну, что́ вы скажете про мою историю? — спросил Д<митрий> П<етрович> у молодого человека, который вначале беспрестанно прерывал его.

— А вот подождем до конца, посмотрим, какое вы выведете из нее нравоученье.

— Да нравоученье очень ясно…

— Тсс, я хочу прослушать весь рассказ до конца, тем более что вы, право, не дурно рассказываете. А теперь будем наслаждаться природою.

Вечер был ясный, воздух чистый, но немного свежий, как будто бы на дворе стояла хорошая сухая осень; гуляющих по большой Парголовской деревне было много, но мы предпочли пойти в сад, этот великолепный сад, в котором есть и Парнас и Олимп, но нет только богов, которые оживляли бы их своим присутствием».

123

Белинский, г. XII, стр. 329–331.

124

В. Н. Майков, Сочинения, т. II, стр. 88.

125

Огюст Конт, Дух позитивной философии, СПб. 1910, стр. 16–17, 33.

126

Стихотворения Кольцова. — «Отечественные записки», 1846, № 11, отд. V, стр. 20. Ср. В. Н. Майков, Сочинения, т. I, стр. 27.