Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 131

В изображении Мичулина Салтыков шел от традиционных представлений о «маленьком человеке», сложившихся под влиянием Гоголя и Достоевского. К гоголевским повестям восходил в «Запутанном деле» эпизод с украденной шинелью, описание смерти Мичулина, первый сон его, ощутимо перекликающийся с грезами Пискарева, характеристика Петербурга с его безобразной нищетой и безумной роскошью. Однако Салтыков не повторил Гоголя: его Мичулин был своеобразным синтезом обездоленного «бедного человека» и рефлектирующего философа типа Нагибина. Это был тот самый «бедный человек», в котором «образованность», по словам Милютина, «развила… сознание собственного достоинства и множество самых разнообразных потребностей»[102]. Мичулин пытается осмыслить свое «бедственное положение» и найти какие-то выходы из «обстоятельств», которые «так плохи, так плохи, что просто хоть в воду».

Существенно отличается Мичулин и от «бедных людей» Достоевского, хотя, по сравнению с «маленьким человеком» Гоголя, герой «Запутанного дела» гораздо ближе к рассуждающим Девушкину или Голядкину, нежели к безмолвно-покорному Башмачкину. Салтыков стремился показать в «Запутанном деле» сложность душевного мира бедняка с его «внешней робостью» и «скрытой амбицией», его «ропотом и либеральными мыслями», «выражающими протест личности против внешнего насильственного давления»[103]. Однако характер протеста в повести Салтыкова значительно отличается от позиции Достоевского с его широким толкованием гуманизма, лишенным той суровой непримиримости, которая была присуща «Запутанному делу». Сцена столкновения Мичулина с «нужным человеком», напоминающим гоголевское «значительное лицо» (ср. «Шинель»), контрастировала с идиллическим описанием встречи «преданного начальству» Девушкина с «его превосходительством», который не только «пожалел» несчастного чиновника и помог ему деньгами, но, по словам Макара Алексеевича, — «сами мне, соломе, пьянице, руку мою недостойную пожать изволили» («Бедные люди», 1846).

Анализ угнетенной психики Мичулина был подчинен Салтыковым осмыслению и «исследованию» социальной действительности, отражением и следствием которой была «больная» душа Мичулина, измученного размышлениями о «смысле и значении жизни, о конечных причинах и так далее». Мичулин, в сущности, решал те же «проклятые вопросы», которые задавал Валинскому Нагибин в повести «Противоречия», требуя объяснения, «отчего бы это одни в каретах ездят, а мы с вами пешком по грязи ходим».

Но теперь герой Салтыкова напряженно ищет возможности действовать, чтобы по крайней мере не умереть с голода. В отчаянии он даже решается нарушить «отцовский кодекс» «смиренномудрия, терпения и любви», вступая в гневные пререкания с «нужным человеком». Однако попытки Мичулина найти «свою роль» в жизни кончались плачевно — «для него нет места, нет, нет и нет».

Одним из объектов критики Салтыкова явились характерные для учений утопических социалистов представления о возможности утверждения справедливого общественного строя путем пропаганды этических идеалов, в частности христианской заповеди о любви к ближнему. «Самое общество», заявлял, например, Петрашевский вслед за Сен-Симоном и Фейербахом на страницах «Карманного словаря иностранных слов», должно стать «практическим осуществлением завета братской любви и общения, оставленного нам спасителем; одним словом, чтоб каждый сознательно полюбил ближнего, как самого себя»[104],

Ироническая тема «распростертых объятий» проходит через всю повесть, начиная от намека на «истину насчет распростертых объятий», мерещившуюся отцу Мичулина, и кончая встречей Ивана Самойлыча с «сыном природы», предложившим «соединиться в одни общие объятия».

Ядовитый шарж на теоретиков мечтательной «любви» к человечеству» и «объятий» дан в образе поэта Алексиса Звонского.

По предположению П. Н. Сакулина, Салтыков использовал для сатирической характеристики Звонского некоторые детали из биографии поэта-петрашевца А. Н. Плещеева с его «анонимной восторженностью» и «социальной грустью»[105]. К этой гипотезе присоединился В. И. Семевский, указав, что «недоросль из дворян» Звонский, подобно Плещееву, не кончил университетского курса и публиковал фельетоны в газетах[106].

С не меньшей иронией очерчен в повести образ друга Звонского — «кандидата философии» Вольфганга Антоныча Беобахтера (по-немецки — наблюдатель), «непременно требовавшего ррразрушения» и намекавшего «крошечным движением руки сверху вниз» на падение ножа гильотины. По мнению В. И. Семевского[107], такие крайние мнения, как Беобахтер, из всех петрашевцев мог выражать Н. А. Спешнев, с которым Салтыков встречался на «пятницах» Петрашевского. Сторонник «немедленного восстания», Спешнев, путешествуя по Европе, специально изучал историю и опыт тайных обществ (например, Бланки, Барбеса) с целью организации революционного переворота в России.

Призывы к восстанию и революционному террору в условиях русской действительности сороковых годов казались Салтыкову столь же утопическими, как и воззвания к «всеобщей» любви, поэтому он прямо указывал, что «разногласия» между Беобахтером и Звонским «только в подробностях», а «в главном они оба держатся одних и тех же принципов», оставаясь в пределах созерцательной теории. Как и Звонский, Беобахтер оказался совершенно бессильным перед «запутанным делом» Мичулина, порекомендовав ему, вместо действительной помощи, «крохотную книжонку из тех, что в Париже, как грибы в дождливое лето, нарождаются тысячами».

К сознанию общественной несправедливости и стихийному протесту Мичулин пришел под воздействием самой жизни, а не книжных представлений о ней. Убедившись на практике, что «безмолвное склонение головы» грозит голодной смертью, Мичулин начинает задумываться над «образом мыслей Беобахтера». С особенной силой эти настроения овладели Мичулиным в театре, когда, под влиянием героической музыки, ему грезились «обаятельный дым» восстания и возмущенная толпа, которую он хотел бы видеть в действительности. Облекая «бунтарские» мысли Мичулина в форму сна, грез, бреда, Салтыков подчеркивал смутность и неопределенность его вольнолюбивых намерений, оттеняя их призрачность ироническим описанием обитателей «гарнира» и неожиданных союзников Мичулина, ограбивших его после уверений в «любви и братстве». Самой гибелью Мичулина, так и не решившего вопрос о своем «жизненном назначении», Салтыков еще раз указывал, что дело мичулиных остается пока «запутанным», и пробуждал мысль о необходимости коренных изменений в положении «страдающего человечества».

Во второй своей повести Салтыков глубже усвоил идейно-эстетические принципы «натуральной школы». Вместо «затейливых силлогизмов» и отвлеченных рассуждений Нагибина насчет А, В и С, «спокойно и без труда наслаждающихся жизнью», в «Запутанном деле» предстают совершенно конкретные колоритные фигуры, выписанные в резкообличительных тонах. Владельцы «щегольских дрожек», раздражительный «нужный человек», грозный «набольший», сердитый Бородавкин, «угрюмый» приказчик и старый волокита из мичулинских снов — все они, с разных сторон, демонстрировали непримиримость социальных противоречий в формах жизни действительной.

Острота проблематики, антикрепостническая направленность (см. рассказы Пережиги о жестоком обращении с крепостными и расправе крестьян над исправником), насыщенность политически смелыми реминисценциями из прогрессивной философской и социально-экономической литературы (см. намеки на отрицание бога Фейербахом, споры Беобахтера и Звонского, эзоповское описание разговора в карете) сразу привлекли к повести Салтыкова внимание и передовых и консервативных кругов русской общественности.

102

«Отечественные записки», 1847, № 1, отд. II, стр. 8.

103

Н. А. Добролюбов, Сочинения, т. 7, Гослитиздат, М. — Л. 1963, стр. 250–256.

104

«Философские и общественно-политические произведения петрашевцев», стр. 187; см. также стр. 339.

105

П. Н. Сакулин, Социологическая сатира. — «Вестник воспитания», 1914, № 4, стр. 9.

106

В. И. Семевский, Салтыков-петрашевец. — «Русские записки», 1917, № 1, стр. 39.

107

Там же, стр. 40.