Страница 100 из 121
— Извольте! — сказала решительно Наташа, — я буду играть.
— То-то же… давно бы так… Смотрите же, не опоздайте. Вот и костюм ваш я принес в узелке… В первых действиях вы принцессой… Оно вам и по характеру.
В красном, плисовом платье с шлейфом… правая сторона немного повытерлась… так вы, смотрите, становитесь к публике левым боком. Вот и стразовое ожерелье… Начало в 6 часов.
После разных наставлений Иван Кузьмич, немного успокоенный, спустился по лестнице, повторяя известный гамлетовский монолог.
Вечером театр был полнехонек. Ремонтеры занимали весь первый ряд кресел. Отчаянный гусар в новых, блестящих эполетах нагло посматривал во все стороны. Малиновый майор сидел повеся голову и казался не в духе.
Утром отослал он к гусару двадцать четыре бутылки шампанского, но приказал объявить ему притом, что пить их с ним не будет, потому что кое-что узнал, и с нынешнего дня прекращает с ним всякое сношение. Гусар расхорохорился, вызвал майора стреляться через платок, выбрал шесть человек секундантов и изумил всех своей кровожадностью. Майор хладнокровно согласился на поединок. Но поединок был отложен, по предложению же гусара, до кончания ярмарки и, неизвестно по каким причинам, никогда не состоялся…
Публика давно ожидала начала пьесы, но пьеса не начиналась… Наташи в театре еще не было. Иван Кузьмич, обтянув свое дородство в черное трико, ходил в большом волнении на сцене, посылая ежеминутно гонцов за опоздавшей Офелией. Наконец Петров прибежал, задыхаясь, объявить, что Наташа уж готова и сейчас будет. Занавес подняли. Иван Кузьмич начал разводить руками, всхлипывать, декламировать каким-то притворно-напыщенным тоном и был осыпан рукоплесканиями.
«Ай да актер! — слышалось в толпе, — собаку съел…
Нечего сказать, мастер своего дела! Слова просто не скажет». Но когда Офелия вошла на сцену, все зрители с удивлением взглянули друг на друга. Что-то сверхъестественное было в чертах ее, в театре как бы светлее стало при ее появлении. Иван Кузьмич сгорел со стыда.
Наташа не надела ни плисового платья, ни стразовых пуговиц, а простое белое платье с длинными висячими рукавами; но в этом простом платье она была так величава, так воздушно-прекрасна, как никогда еще не бывала даже в самые светлые дни своей жизни. В очах ее горело пламя тихого вдохновения, а на устах выражалась улыбка презрительного прощения всем житейским оскорблениям и бедствиям. Публика молча не сводила с нее взоров; даже ремонтеры молчали… Никогда, может быть, все неуловимые оттенки высокого шекспировского создания не были переданы с таким глубоким выражением бедной Офелией, как в этот вечер… Никто не понимал, что было истинно неподражаемого в ее игре, но все едва переводили дыхание, как перед чем-то непонятным, необыкновенным. И когда Офелия, с распущенными волосами, с полевыми цветочками в руках, с безумием на лице, вбежала на сцену и вдруг, остановившись, засмеялась… некоторые зрители содрогнулись, некоторые захотели аплодировать, но остановились, сами не зная почему… Тихо, едва внятно начала она свою последнюю песнь, песнь обманутой любви, обманутой жизни; но по мере того, как она пела, голос ее становился громче и громче, песнь звучала сильней и сильней, и вдруг потрясла она все своды театра, болезненно раздалась во всех сердцах и все становилась громче и сильнее и замерла наконец пронзительным воплем, последним, роковым прощанием с жизнью… Четвертое действие кончилось.
Занавес опустили. Публика очнулась, начала шуметь, кричать, вызывать г-жу Федорову… Но г-жа Федорова не являлась. Иван Кузьмич пришел объявить, что ее в театре уж нет.
Тихо, безмолвно, как бы движимая чужой, невидимой силой, возвращалась Наташа домой. Длинные волосы ее закрывали ее плечи… В руках держала она полевые цветы… Встретившие ее два офицера хотели было вступить с ней в разговор… но она так странно взглянула на них, что оба с ужасом отскочили назад. По окончании пьесы публика разошлась с веселым говором по домам, но всех довольнее бенефисом был сам Иван Кузьмич: он возвратился на свою квартиру с самыми сладкими мечтами. Он сам не подозревал в Наташе таких высоких драматических способностей и открывал в них верный источник для несомненного обогащения… Засыпая, он строил большой каменный театр, с ложами в три яруса, с механическими кулисами, выписывал певцов из Москвы, устраивал кордебалет, становился лицом значительным, до того значительным и богатым, что покупал домы, давал обеды всем губернским чиновникам, и даже сам губернатор приезжал к нему запросто пить чай… На другой день утром он оделся щеголем и решился отправиться к Наташе и обворожить ее своей любезностью. Дорогой встретился он с двумя или тремя знакомыми, бывавшими в Петербурге, которые поздравляли его с вчерашним бенефисом, утверждая, что подобной г-жи Федоровой они даже и в столице не видывали.
Иван Кузьмич благодарил с видом самодовольной скромности, приговаривая: «Да-с, девочка с дарованием… Поучится… будет из нее толк… Жила с дворянами… Обхождение, сейчас видно, деликатное… впрочем, я жалованье ей даю хорошее…»
Наконец Иван Кузьмич дошел до домика, где жила Наташа, и остановился у подъезда… На ступенях сидел Петров.
— Наталья Павловна дома? — спросил приятным голосом Иван Кузьмич.
— Почивает, кажется, — грустно отвечал Петров. — Я три раза подходил к дверям: ничего не слышно.
— Помилуйте, — прервал Иван Кузьмич, — десятый час: они уж, верно, вставши.
Иван Кузьмич вскарабкался по крутой лестнице к Наташиной комнатке. Петров молча шел за ним. Начали стучаться… Дверь распахнулась. Наташа лежала на постели, в белом платье. Видно было, что она всю ночь не раздевалась. Волосы ее в беспорядке падали на плечи и подушки, длинные рукава казались крыльями. Руки были сложены на груди, а в руках держала она образ, подаренный ей некогда графиней. На полу валялось несколько иссохших цветков. В эту минуту солнечный луч блеснул сквозь узкое окно чердака и озарил всю комнату потоком света. Петров упал на колени. Иван Кузьмич всплеснул руками…
Наташа лежала мертвая.
Метель[56]
Графу П. В. Орлову-Денисову
Снег падал густыми хлопьями. По саратовской дороге медленно тащилась кибитка, запряженная тремя изнуренными лошадьми. Кругом расстилалась снежная равнина, раскидывалась белая степь. Резкий ветер гулял на просторе. Было холодно, грустно и мрачно.
В кибитке лежал закутанный в медвежью шубу молодой гвардейский офицер и думал себе от скуки крепкую думу. Он думал о Петербурге, куда спешил на свадьбу к брату; он думал об этом вечно взволнованном, неугомонном Петербурге, который поглотил лучшие годы его молодости и не отдарил его взамен ни светлым покоем, ни радужным воспоминаньем. Он мысленно перебирал свое молодое прошедшее, свои нежные похождения, свое желание любить, свою досаду на вечно обманутые ожидания. В душе его протянулась целая вереница стройных девушек, молодых, прекрасных и нарядных женщин. Все мимоходом кидают ему приветливый взгляд, светскую улыбку, заманчивое слово — и нет тут ничего мудреного: он потомок древнего прославленного рода, он владетель обширного, доходного имения, он богат и молод, проворен и хорош, да и вдобавок танцует с ожесточенной ловкостью — ему почет и место; его и матушки зовут обедать; отцы семейств бегают к нему с визитами; дочки скромно выбирают его в мазурке — он у всех на примете; светские красавицы приглашают его в свою ложу в театр, в свою гостиную на приятельские вечера, где курится столько пахитосов и говорится столько вздора; иные даже усердно заманивали его в свои сети, другие даже явно враждовали из-за него. Чего бы, кажется, желать ему еще более? Его ли участь не завидна?
Его ли самолюбие не удовлетворено? Зачем же какое-то тяжелое, неприязненное чувство свинцовым грузом ложится ему на сердце? Затем, что из этого вихря тревоги и тщеславия он не вынес ни одного отрадного чувства, которое теплилось, как бы лампада, в его отуманенной светом жизни; затем, что он хорошо понимал, что не к нему, а к его случайным отличиям устремлялись и взгляды невест и вздохи присяжных красавиц. Он разглядывал странные особенности светской жизни, где страсть еще подчас доступна, но где нет и не может быть приюта той глубокой, беспредельной любви без расчета и развлечений, которая дается немногим, но зато вечно светится, вечно греет и сопутствует до могилы.
56
Пушкин написал повесть под заглавием «Метель». Я не посмел изменить принятого им правописания. (Прим, авт.).