Страница 30 из 35
Праздниками были для меня те дни, когда случайно встречался с Лидой, обязательно что-нибудь да слышал от нее новое. Она охотно давала мне книги.
Однажды весной воскресным днем подростки играли в небольшом лесу у оврага, по дну которого бойко бежал ручеек. Была тут и Лида в коричневом пальто с коричневым каракулевым воротником. Этот воротник и вязаная шапочка очень шли к ее бледно-смуглому лицу, к этим удивительным глазам. Был тут и мой новый друг, тайный соперник, Миша Дежнев, красивый стройный паренек лет шестнадцати, умный, дерзкий. Он учился в сельскохозяйственной школе и приехал на весенние каникулы к своей матери, недавно вышедшей замуж за главного бухгалтера совхоза.
При людях я никогда не подходил к Лиде, если опа сама не подзывала меня. Я слышал, как она хвалила подснежники, росшие по крутому склону оврага. Дежнев пошел было за подснежниками, но, испачкав ботинки, вернулся. Придерживаясь за ветви осинника, я стал спускаться за цветами, скользя по влажному склону оврага.
Подснежники я нарвал, но вылезти на гривок оврага мне йе удалось: я наступил на припорошенный землей ледок и покатился вниз, прямо в вешний ручей.
Тут-то и явилась моя нареченная сестра Настя. Старый вязаный платок, как всегда, сдвинут на затылок, шуба моей покойной матери распахнута на - груди.
- Вымазался, как глупый поросенок! Иди домой, бездельник! - кричала она, размахивая руками. Потом вдруг насыпалась на Мишу и Лиду: - Чего ты смеешься? Отрастил поповские волосья, побледнел от книг, так, думаешь, красив? И ты, Лидка, пе наставляй на меня глазпщи - все равпо у коровы больше твоих. Вы чтоб не заманивали моего братца. Он хоть неученый дурак, а насмешек я не буду сносить!
Как стыдно мне было за Настю, за себя! Я готов был сказать Лиде и Мише, что Настя не сестра мне, а совершенно чужой человек. Ребята и девчата смеялись нее громче. Настя начала гоняться за ними с палкой.
Тогда я побежал по оврагу вдоль теклины, бросая в грязь лиловые цветы. Потом я снял сапоги и залез в снеговую синюю лужу. Холодная вода ломила ноги, сводя судорогой.
"Пускай простужусь, обезножу, ей же будет хуже", - думал я мстительно. И в то же время представлял живо, как горюют Настя и старик надо мной, калекой. Я сам страдал и очень жалел их. И вдруг услыхал деловитый грубый голос:
- На первый раз хватит прохлаждаться. Завтра подольше покупаешься.
Настя сняла с себя ботинки и почти силой обула меня в них. До барака шла босиком, ругалась. Я молчал.
С каждым днем наша жизнь становилась все разобщеннее и скучнее. Алдоня хворал. Грустно смотрели на нас выцветающие глаза его, и видно было, что хочется ему завести душевный разговор...
Настя поставила на стол чугунок вареной картошки, обрывисто позвала нас к обеду. Алдоня, будто чужой, присел с краю стола. Руки его тряслись. Молча и угрюмо проходил наш обед. А ведь, бывало, радовались, встречаясь после работы за столом. Настя становилась все раздраженнее. Не знаю, как старику, а мне была известна причина ее раздражения. Однажды я нечаянно увидел.
как Настя, просяще заглядывая снизу вверх в телячьи глаза молодого конюха Семена Игнатова, упрекала его:
- Как же я буду жить-то? Совести в тебе нет, сироту обманываешь.
Засунув руки за фартук, он отвечал лениво:
- Больно уж доверчива, как кошка. Проучить тебя подо чтобы другой раз пе верила людям.
- Не Пленишься - утоплюсь.
- Куда торопиться? Успею, надену хомут на шею себе. А не захочу топись, жалко, что ль.
Я презирал Настю именно за то, что обманул ее этот глупый и вздорный человек. Несчастной представлялась она мне сейчас. В слове "брошенная" было что-то унизительное, бессильное и отталкивающее. Плакать бы ей надо, а она еще злится на старика и на меня. Теперь чужим казалось мне ее выточенное, прежде такое милое лицо. Я знал, что Настя справедлива со мной и даже по-своему любит меня, как сестра меньшого брата. Но эта-то справедливость и эта любовь вызывали во мне глухой протест.
Я не знал, чего искал в людях, но только все известное мне. старое в них я ненавидел...
За окном в запущенном саду послышался свист.
Я вздрогнул: давно ждал этого очень важного для меня условного знака. Воровато оглядываясь на лежавшего на деревянных козлах Алдоню, я снял со стены клетку со снегирем и вышел из комнаты. В саду, в тени старого тополя, покуривал Миша Дежнев. Вот уже три месяца, как оп приехал на каникулы и покорил меня своим умом и знаниями. Не было в моей жизни человека, которого бы я так беззаветно любил и которому бы так безоглядно верил.
- Если тебе жалко птицу, то все можно отложить, - сказал он, с усмешкой глядя в мои глаза.
Я любил снегиря, прпручил его к себе: выпущу из клетки - он полетит на волю, потом сядет на мою голову.
выбирая клювом пшено из кудрей.
- Берн, чего там, - сказал я Мише. - Только перед дедом стыдно: врать придется.
, - Эх ты! Дипломатом надо быть. Голая правда никому не нужна. Жить при ней людям нельзя. Правда нужна маленькая, а большая только портит людям жизнь.
- А какая большая правда?
- Все живое смертно. Вечного нет ничего. Ну, а зачем эта большая правда? Тоска от нее у людей. Эх, Андрюша, с тобой говорить надо с опаской: уж больно ты словам веришь. Пойми: словами человек форсит, а живет совсем иначе.
Мы пересекли сад и вышли к большому дому, в котором жили заведующий совхозом и главный бухгалтер, отчим Миши Дежнева. Двери квартиры открыла полная черноволосая холеная женщина в белой кофте и серой юбке.
Это была красивая женщина с черным пушком на верхней губе. И мне казалось непростительной вольностью то, кок Миша, потершись щекой о ее сдобную белую руку, сказал уж слишком развязно:
- Мамочка сегодня хороша! - Затем поднял палец и с непонятной значительностью произнес: - Мамуля, вот этот друг подарил мне птицу!
Недоверчиво щупая мои волосы, она заговорила неожиданно баском:
- Это настоящие? Каной каракуль! Мишук. - обратилась она к сыну, сейчас решается твоя судьба. Не уходи, возможно, будешь нужен.
Дверь комнаты налево открылась, и я увидел бухгалтера - длинного нескладного человека в просторном рыжем пиджаке.
- Важно не помешать Мише, пусть школу кончит.
Грамотные нужны любой власти, - сказал он другому человеку, толстому, красному, в рубахе белого льняного полотна. Тот, сердито сопя мясистым носом, упираясь в бухгалтера тяжелым псподлобным взглядом, проворчал:
- Нет уж, я сам позабочусь о Мише. Школьной мудрости хватит с него! Пусть идет на сцену. В конце концов, я ему родной отец! Женя, иди сюда, иди сюда! - крикнул он женщине, и когда та вошла в комнату, оп резко захлопнул дверь.
- Это мои папаши, - с улыбкой сказал Миша, - вернее, один из них отчим, это бухгалтер. Родной не может лань с нами. Он талант и мама талант, а жить в одной семье двум талантам - гибель. Хватит того, что мамуля пожертвовала собой ради меня. Могла бы на первых ролях петь, по сейчас не до искусства. И все-таки я буду артистом и уеду за границу. Знаешь, Андрюшка, смотрю я на тебя, и мне как-то странно все: имя мое может загреметь на весь мир, а ты так и не узнаешь об этом. Ну кем ты будешь тут?
- Не знаю, наверное, механиком, - ответил я, любуясь Мишей. Глаза его горели, лицо бледнело.
- Ну, механик, пойдем к Лидии, она, кажется, на реке.
К крыльцу подъехал верхом на поджаром рыжем жеребце Кронид Титыч в своей обшарпанной: кожаной куртке, в плоской, блином, кепке. Спешившись и привязав к перилам коня, он плетью сбил пыль с сапог, впрнщурку посмотрел на нас умными сердитыми глазами.
- Ручьев, когда придешь жить ко мне? Не торопись с ответом, все равно придешь, - сказал Кронид самоуверенно. И тут же с плутоватой почтительностью к Мише: - Погуляй до страды, а там за дело. У меня не заскучаете.
Ха-ха-ха!
И он ушел в дом, тяжко топая по ступенькам толстыми ногами.
- Знаешь его? - спросил меня Миша.