Страница 14 из 20
Взяли его тепленьким и смирным. Со всеми уликами: с чужой кровью на руках, с ножом и с хозяйскими золотыми побрякушками, которые он успел сунуть в карман. А к купцу Воробьеву, в дом которого залез Егорка, как после выяснилось, накануне брат в гости приехал, вот он и кинулся добро защищать. Добро защитил, а сам на тот свет отправился: Егорка, как судейские подсчитали, двенадцать раз его продырявил.
Дальше — дорога известная: тюменский тюремный замок, долгий этап и каторга.
На каторге Егорка выживал, как мог. Ловчил, изворачивался, привирал, приворовывал, но делал это все помаленьку, не перешагивая той невидимой черты, за которой могли убить, не моргнув глазом.
И все-таки на третьем году промахнулся. Снова бес подтолкнул.
Проигрался Егорка в карты, в пух и прах проигрался. Отдавать нечем. Сидел на тюремном дворе, крутил в руках щепочку и гадал — в каком виде карточный долг с него потребуют? Но сколько ни гадай, а яснее ясного: пропал шустрый Таракан, раздавят рваной опоркой на грязном, вонючем полу, никто и не заметит.
А день стоял — загляденье. Весна наступала, в небе играло солнце и пригревало через тюремный халат тепло и ласково. Жить хотелось Егорке. Он поднял тоскливый взгляд, чтобы посмотреть на небо, и увидел перед собой всегда угрюмого и молчаливого старовера Пругова. Его огненно-красная борода золотилась под веселым солнечным лучом, на щеках рдел здоровый румянец, будто пребывал Пругов не на каторге в подневольной работе, а на тихой пасеке возле речки. Здоровье и сила у него были необыкновенные: пожует хлебца, водичкой запьет, помолится, осеняя себя двуперстием, и ломит любую работу, ни с кем не разговаривая. Обходился он столь малым количеством слов, что и голоса его толком не слышали. Сам по себе существовал Пругов в пестром каторжанском обществе, и общество, признавая за ним силу и серьезность, не трогало его и не досаждало. Как он оказался на каторге, за какие провинности терпел страдания, никто не знал, а сам Пругов никогда не рассказывал.
И вот стоял он теперь над Егоркой, сидевшим на корточках, смотрел сверху вниз темными смородиновыми глазами и тихонько шевелил пальцами могучих рук, словно желал что-то нащупать в воздухе. Егорка тоже смотрел на него, пытаясь объять взглядом всю огромную фигуру, и почему-то тоскливо завидовал староверу. А тот помолчал-помолчал и заговорил, необыкновенно длинно:
— Ежели здесь останешься — смерть настигнет. Ежели со мной пойдешь — в дивное место приведу. Ни заборов там нет, ни беззакония, одна благодать Божья и вода чистая, белая. Мне споручник нужен, одному не в силу. Соглашайся.
Что оставалось Егорке делать? Не раздумывая, он кивнул.
Оказалось, что Пругов к побегу уже давно приготовился. Когда меняли в остроге бревенчатую стену, стояком вкапывая остро затесанные бревна, умудрился он два бревна не в глубокую яму посадить, а отпилить их у основания и чуть-чуть землей присыпать. Руками разгрести можно и наружу выскользнуть. Одна беда — слишком узким лаз получился. В такой лаз у Пругова только голова могла пролезть, а вот Егорке в самый раз. И он пролез ночью с мотком уворованной веревки, которую сразу же через острожную стену перекинул. По этой веревке и Пругов выбрался.
Трое суток уходили они по самым глухим и гиблым местам, почти не давая себе передыху. Егорка в кровь сбил ноги, обессилел, сник духом, все чаще стал падать на землю и лежать, не поднимая головы. Пругов подходил, стоял недолго, тоже отдыхая, затем молча вскидывал Егорку себе на спину и тащил, словно заплечный мешок. Лишь на четвертые сутки остановились у небольшого таежного озерка, разожгли костер, вскипятили в котелке воду и сготовили болтушку, насыпав в кипяток немного сухарей и муки. Егорка смотрел на Пругова и лишь диву давался: у старовера и теперь румянец не сошел со щек, а борода при свете костра по-прежнему золотилась.
Похлебали болтушки, рухнули на еловый лапник, который показался мягче пуховой постели, и уснули, да так крепко, будто их пластом земли придавило. Всю ночь проспали, еще и день прихватили. Пробудились, когда солнце уже в зените стояло. Пругов достал из своего мешка сухарь, разломил его на две части и предупредил:
— Скудный стол у нас будет, Егорий. Из острога, сам ведаешь, много кушаний не вынесешь.
И замолчал, думая о чем-то своем, глубоко потаенном.
Егорка попытался завязать разговор, спрашивал — долго ли идти и куда идти, но Пругов не отзывался. Только вздыхал да крестился.
Идти пришлось далеко и долго — неделя минула, вторая, третья, четвертая, пятая… И лишь в конце лета выбрались они к подножию Кедрового кряжа, который высился перед ними, ощетиненный непроходимым буреломом, и взмывал в самое небо своей голубеющей верхушкой, сливаясь с белыми облаками.
Егорка задрал голову и охнул: не верилось ему, что можно одолеть такую громадину.
— Бог поможет, — словно прочитав Егоркины мысли, глухо сказал Пругов и размашисто перекрестился.
С лиственницы, стоявшей перед ними, густо сыпались сухие иголки и неслышно устилали землю — осень уже наступала. Если не успеют они до холодов выбраться к жилью, тоскливо думал Егорка, значит, и жить им больше не доведется. С одним лишь маленьким топориком, без муки и без сухарей, в одежонке, изодранной в лохмотья, измотанные и обессиленные до крайнего предела, питавшиеся долгое время только грибами и ягодами, не протянут они долгую зиму. Пруговское упование на Бога не утешало — Егорка и не помнил даже, когда он в последний раз в церкви был. Правда, вера у Пругова иная, не церковная, да какая разница… Подрагивали колени от напряжения и голодухи, однако Егорка пересилил себя, обошел лиственницу и полез в бурелом. Но отдельно стоящие деревья очень быстро перед ним сомкнулись, почти стеной; старый погиблый сухостой из-за тесноты не мог упасть и висел на целых еще деревьях, а валежник, переплетенный молодой порослью и сухой травой, лежал выше человеческого роста, и продраться сквозь него не было никакой возможности. В ноздри шибал густой и терпкий запах прели и древесного гнилья. Солнечный свет почти не пробивался, и темно было, как в подполье.
Нет, не одолеть!
Егорка сглотнул тягучую слюну, передернул плечами, и по спине у него, словно в лютый мороз, проскочили гусиные пупырышки. Страшно стало. Тяжело, медленно, словно на ногах у него висели кандалы, Егорка отступился от бурелома, добрел до лиственницы, возле которой все еще стоял и жарко молился Пругов, повернувшись лицом на восток; добрел и рухнул плашмя на землю, зарылся лицом прямо в сухую хвою, чтобы скрыть злые и отчаянные слезы.
Не слышал он, как подошел к нему Пругов, ощутил лишь внезапно сильный рывок, который оторвал его от земли, вздернул вверх и поставил на ноги. Увидел он перед собой, подняв голову, горящий взгляд Пругова и услышал его звенящий голос:
— На все воля Божья, Егорий. Слезы не точи, а вверь себя в Его волю. За страдание — воздастся. Там, — он выкинул руку и показал в сторону Кедрового кряжа, — там — благодать! Пошли…
Пругов повернулся и пошел прочь от лиственницы, твердо и уверенно попирая землю ногами. Будто и не было долгого и тяжкого пути, бескормицы и гнуса, разъевшего в кровь лицо, — бодро, сноровисто шагал старовер, огибая стороной кромку непроходимого бурелома. И только сейчас дошло до Егорки: он ведь не наугад идет, Пругов, он потому столь уверенно шагает, что ведома ему дорога, бывал он в этих местах. И эта догадка, явившаяся к Егорке, придала новых сил. След в след поспешал за старовером, упирался взглядом в широкую спину, маячившую перед ним, и готов был сейчас хоть одним пальцем молиться — только бы спастись, только бы добраться до тепла, еды и отдыха. Не до благодати было ему, а быть бы живу… На длинном пути, который прошли они от каторги до кряжа, Егорка не раз пытался завести разговор с Пруговым, пытаясь разузнать и выведать: кто он таков, его спутник, по какой причине сбежал с каторги, и еще о многом хотелось спросить, но старовер, не отвечая, просто-напросто молчал, словно нес в своей широкой груди сокровенную тайну и доверять ее никому не собирался.