Страница 62 из 63
– Это, значит, дней десять, – раздумчиво протянул Юдка, плотнее запахивая на груди серый жупан. Было видно, что мороз сейчас беспокоит надворного сотника в последнюю очередь, и жест его скорее машинальный, символический. – А если гнать будет…
– Будет! – охотно подтвердил дядька. – Будет гнать-то! Дяченко-куренной – он в седле родился, в седле крестился, под ним аргамаки, что мухи, мрут!
– Значит, неделя, – бесцветно подытожил Юдка. – Вэй, не вовремя…
Сале кивнула, пряча радость глубоко-глубоко, туда, где ее не смог бы высмотреть черный взгляд консула, чудом восставшего из мертвых.
Чудом, Именами и стараниями Рудого Панька, румяного деда-словоблуда.
– …ну иди, иди ко мне, моя красавица! Гой-да, гой-да! Распрягайте, хлопцы, коней и ложитесь почивать… до Страшного Суда! Гой-да, гой-да…
Колено пана Станислава было толстым и твердым; как и все панское бедро. Оно мерно двигалось под Сале, боком сидящей сверху, будто и впрямь спина крестьянского тяжеловоза, вынуждая подпрыгивать с закаменевшей улыбкой. Совсем рядом поблескивали толстые стекла окуляр. Ни дать ни взять, добрый папаша шутит шутки с дочкой-переростком в домашней библиотеке, перед тем как взять со стеллажа фолиант, доверху набитый исключительно мудрыми мыслями о добродетели. Улыбайся, Куколка, улыбайся… и расслабься, чтоб тебя Тень Венца покрыла!
Слышишь!
– Ну что, пан Юдка, подложил нам с тобой писарчук свинью?! Ешь сало, не ешь, а придется! И турки хороши! – замирение, замирение, чтоб их всех Магометка по второму разу обрезал! Ладно… в полковничьей канцелярии у меня лапа есть. Славная лапа, волосатая, с золотыми цехинами в горсти, – жаль, у владыки полтавского свои лапы втрое волосатей! И зуб на пана Мацапуру-Коложанского… давний зуб, глазной. С дуплом. А ну как и впрямь анафему пропоет, старый пропойца? И тебе заодно, сотник надворный… Слышь, пан Юдка, быть тебе первым пейсатым, которого сам владыка с амвона анафеме предаст! Клянусь гербом Апданк! Все жидовство от радости взвоет! Шучу, шучу… гой-да, кони, снег топчите…
Тихо горела лампа зеленого стекла, бросая тени на горбоносое лицо Иегуды бен-Иосифа. По приказу пана сердюки втащили в библиотеку дощатый топчан и поставили у стены, под фамильным портретом, застелив малой периной и покрывалом вишневого атласа. Юдка долго сопротивлялся, возражал, что негоже ему бока пролеживать в присутствии мостивого пана; но Мацапура был неумолим. В итоге раненый консул волей-неволей лег, сам Мацапура вместо излюбленного кресла опустился на дубовый табурет; а Сале, исполняя просьбу неутомимого на выдумки Стася, вынуждена была присесть к нему на колено. И когда же он угомонится, прекратит забавляться дурацкими качалками?!
По всему выходило, что ой как нескоро.
– Ладно, будем поторапливаться. Не люблю, а будем… гой-да, гой-да, шибче, кони!.. Придется тебе, милочка, вторую ночь без меня коротать – я обратно в замок вернусь, дорожку к Вратам торить! Да по первому снежку дадим коням батожку… Ты не бойся, милочка, я без тебя стучаться не стану. Без тебя, да без пана Юдки с дюжиной сердючков (чуешь, Юдка?!), да без младенчика нашего славного! Гой-да, кони… А скажи-ка мне, милочка: что, твой князь за младенчика пану Мацапуре маеток отвалит?! Малый такой маеток, с курячий огузок, чтоб только хату поставить?
Сале кивнула – и чуть не прикусила язык: так сильно подбросило ее чужое колено.
– Венец из белой кости даст, не поскупится, – сказала она, приноравливаясь к новому ритму. – Верно говорю, даст…
– Из кости? Кость – это хорошо, это славно… чья хоть кость-то? Ну да там видно будет… значит, до Купальской ночи ждать не станем! Небось рада, моя красавица?.. не слезай, не слезай, дай старому Стасю поиграть всласть! Эй, пан Юдка, не помнишь, какие у нас большие праздники на носу?!
Влажные глаза консула смотрели в потолок. Сале осмелилась, пригляделась искоса, и ей показалось: там, в чудной глубине черноты, на самом донышке, по сей час теплится искорка негасимого изумления: «Я еще жив? почему? почему?!» Тонкие пальцы, которым не оружейную рукоять держать, а гусиное перо в чернильницу макать, задумчиво оглаживали рыжий пожар бороды.
– Праздники, пан Станислав? Да уж и не скажу так сразу… Месяц лютый, восьмой день? На той неделе был «Ту-би Шват Эрец-Исраэль», «Новый год деревьев», до месяца березня тихо, а там уже и «Пурим» рядом! «Амановы уши» печь надо, подарки голоте раздавать…
– Да что ты мне свои жидовские вечерницы в глаза тычешь?! Разлегся перед паном, сучий потрох, шутки дурацкие шутишь… Встать!
Словно норовистый жеребец брыкнул задом под Сале. Женщина отлетела к стене, чудом удержавшись на ногах, и больно ударилась плечом о край портретной рамы. Узкоплечий молодчик с картины сочувственно улыбнулся: «Терпи, Куколка, терпи, мне больше терпеть доводится – ты живая, а я вон какой…» Цепь с белым камнем оттягивала шею молодчика, напоминая больше не украшение – груз, навешенный палачами будущему утопленнику. Глубокий вдох, медленный, опустошающий выдох; и когда Сале ощутила себя готовой повернуться, за спиной миролюбиво прозвучало:
– Ладно, пан Юдка, не бери зла в сердце! Сам понимаешь, как оно сейчас… иной раз и не выдержишь. Облаешь слугу верного, под горячую руку. Лежи, лежи, не береди рану-то…
Картина, представшая взгляду Сале, была прежней: пан Станислав на табурете, пан Юдка на топчане. Благодать, семейный вечер. Тихо горит лампа, тихо смотрит молодчик с портрета. Разве что в воздухе разлит терпкий, пьянящий аромат… опасности? крови? чего?! Нет ответа. И, похоже, чем дальше, тем больше становится вопросов и меньше – ответов.
Пан Станислав встал, поправил на носу окуляры.
– Сам сказал, пан Юдка, – бросил он с добродушной ухмылкой, – месяц лютый на дворе. Значит, к тринадцатому числу, к понедельнику, бабы на обед коржи-жилянки подадут да горелку мужьям по-доброму выставят – рот полоскать, чтоб ни крошки не осталось! Великий Пост с тринадцатого заходит, пан Юдка, с Жилистого Понедельника, как у нас, добрых христиан, говорят… А слыхал ли ты, пан Юдка, как в здешних краях да еще в Таврии этот понедельник по-свойски кличут? Когда боженька в сторону смотрит?!
– Мертвецкий Велик-День, – равнодушно отозвался консул, поудобнее умащиваясь на топчане. – Иначе Навское Свято.
– Пять дней осталось, значит… Нам пять дней, сотнику Логину – пять; владыке полтавскому тоже пять, чтобы анафему петь мне за это… как там подсыл сообщил?
– За грехи тяжкие упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого, – с тайным злорадством слово в слово повторила Сале и вспомнила, что собиралась задать милому другу Стасю один вопрос. – Пан Станислав, а что значит «упырь»? Это вроде Глиняного Шакала?
Гулкий хохот был ей ответом. Отсмеявшись, Мацапура рысцой протрусил к левому стеллажу, долго копался, с головой забираясь во вторые ряды, и наконец бросил женщине потрепанную книжицу, заложенную на середине шелковой полоской.
– Читай, милочка! Да вслух читай, дай и нам с паном Юдкой посмеяться…
– «Промемория войсковой енеральной канцелярии по делу Семена Калениченка», – начала Сале, досадуя на саму себя за несвоевременный вопрос; и вдвое – на Прозрачное Слово, за изрядные сбои в переводе. Если б она еще знала, что дальнейший текст будет вообще понятен едва на треть…
– Дай сюда!
Мацапура нетерпеливо вырвал у нее из рук книжицу и прочел сам, нараспев, во всю глотку, подражая площадному глашатаю:
– «Сего году, июля пятнадцатого дня, полковник киевский Антоний Танский прислал в войсковую енеральную канцелярию человека Семена Калениченка и при оном его допрос, в котором допросе показал Семен себе быть упиром, и якобы в городе Глухове и в Лохвици, прийдучой Спасовки сего году, имеет быть моровое поветрие. Пре то з войсковой енеральной канцелярии оный Калениченко и подлинный его допрос при сем в коллегию посылается. А по усмотрению упира оного разсудила войсковая енеральная канцелярия его быть несостоятельнаго ума, и потому оние его слова от него показани знатно по некотором в уме помешательству. О чем колегия да благоволит ведать». Поняла, милочка? – «…показани знатно по некотором в уме помешательству»! Вот оно, просвещение, вот плоды его сладкие!