Страница 1 из 24
Евгений Филимонов
МУРАВЬИНЫЙ ЛЕВ
1. Пролог, 1954
Газик остановился, слегка развернувшись на ледяной дороге; стайка легчайших снежинок, невесть откуда берущихся при ясном небе, взметнулась в лучах фар. Враз с пробочным звуком распахнулись обе дверцы, люди в белых полушубках, в ушанках, в валенках, с оружием в руках споро выскочили на крепкий наст, перемахнули через низкий заборчик перед черной угрюмой избой… Водитель остался в кабине; взглядом то и дело обшаривал глухую окраинную улочку — руки на баранке, нога на педали. Вблизи тявкнула какая-то дворняга, да на таком морозе долго не полаешь! Он следил, как люди в полушубках с привычной сноровкой стали под окнами, перекрыли ход на зады, пробежали вниз, к баньке у ручья. Замерли, слившись с лунными тенями, накрест пересекавшими маленький двор. Тогда старший в два прыжка вскочил на высокое крыльцо (оглушительным был скрип замерзших ступеней) и вышиб дверь в сени одним ударом плеча. Распластался по стене — фонарик на дверь, предохранитель спущен.
— Краев, выходи! Будешь сопротивляться — положим на месте!
Темный дом ни единым звуком не отозвался на басовитый окрик. Старший бегло повел лучом по узкому проходу: ворох одежды, сорванной с вешалки, опрокинутый кованый ларь, наледь посреди пола из накренившегося ушата…
— Ефимов, ко мне!
Вдвоем они осторожно вошли в горницу. Тот же развал: на дощатом столе гора пепла от сожженных бумаг, смрад холодного дыма; кровать за ситцевой занавеской растерзана, пух из распоротой перины, свалявшийся в комки, устилал пол, маслянистые пятна на полу и стене… Оперативник потрогал одно, понюхал палец. Нашарил выключатель.
— Керосин. Зажечь хотел, сукин кот, да передумал чего-то.
— Ушел, падлюка!
Это старший сказал, уже не сдерживая своего баса, сиплого слегка от неутоленной ярости. Ефимов промолчал: было ясно, их опередили, причем намного. Вода в ушате, для чего-то выставленная в сени, замерзла почти вся.
— Давай, Ефимов, осмотри тут с Косенко как и что — не мог же он за полчаса все следы замести… Я с ребятами махну на станцию, поднимем дорожников. Теперь ему один путь — туда.
Старший вышел на крыльцо, сунул пистолет в карман полушубка и натянул вязаные перчатки на озябшие руки. Из комнаты донеслось угрюмое:
— Леньку хоть оставьте, фотографа.
— Будет с тебя Косенки, сейчас каждый человек дорог. В машину!
Газик развернулся и, натужно завывая, понесся вверх по залитой луной улице. Полнолуние над черной бревенчатой окраиной было словно дыра в ослепительный сияющий мир, до которого тщетно старались дотянуться бесчисленные столбики дыма, струящиеся из труб… Когда проезжали мимо базарной площади, мелькнул огромный фанерный плакат, утыканный лампочками, обрамлявшими две гигантских даты «1917–1957». И старший с тоской подумал о том, как быстро идут годы, но тут же отогнал от себя эту безусловно расслабляющую постороннюю мысль. Розыск брал сегодня крупное, давно выслеженное гнездо.
Краев бежал станционными задворками, окутываясь паром при каждом выдохе, словно локомотив. В длинном кожаном пальто, в войлочных бурках, с тяжеленным чемоданом в руке… Оступался, падал в безлюдных междупутьях, заставленных порожними вагонами и стылыми, лишенными тепла паровозами… Лишь раз обернулся на стрельбу, на лай, донесшиеся тоненькими, лишенными угрозы звуками издалека — аж со Сплавной. Поднял к луне бледное безбровое лицо, оттопырил один наушник, чтоб лучше слышать. Так и есть, всех брали — и на Колымягах, и на Сосновке, и на Сплавной!
Он бежал, пока даже не зная куда, веря лишь в свое чутье — больше ему верить было не во что. Прихватывал ртом снег с варежки, обжигающий губы на ядреном морозе. Постепенно понял куда бежит — не к большаку, там все перекрыто, ясное дело, да и на вокзал надо было путем недели две раньше. Бежать надо на выездную ветку — там подъем, составы идут с толкачами, шагом почитай, дед столетний и тот вскочит…
— Никак оперы?
Краев остановился и спрятался за круглый бок цистерны. Пригнулся, выглянул из-за реборды колеса, отсвечивающей сталью: так и есть, в морозном мареве, в путанице подъездных путей мелькнули две фигуры в белых полушубках. Он выругался, осел под колесо.
Морозная лунность заполняла все пространство от Ледовитого до Тихого океана, цель этой лунности была одна — выявить его, Краева, отдать на растерзанье белым полушубкам, овчаркам ихним, ихним судьям, прокурорам…
Подождал, затаив дыхание, пока фигурки скрылись за деповским складом, переметнулся на другую сторону состава, скатился под насыпь. Понял, спиной почуял — заметили. Бегал глазами по голому снегу, по дворам Щепихи — вот они, рядом, да не успеть укрыться, полоса отчуждения пустая, сверкает, словно фольга. И тут заметил — снизу лишь это видно было — круглую дыру внизу насыпи, дыру-тоннель для пропуска воды. Едва успел вбежать туда, втиснуться, чемодан втащил. Старался дышать в шарф — чтоб тише. Вверху послышались скрипучие торопливые шаги, невнятный разговор. Затем стало слышно лучше.
— …поди уже к Октябрьской добирается.
— Надо было овчарку взять. Ты чего Семину кобеля уступил?
— Ему нужней, он там один на безлюдье. Смотри, никого не видать.
— Нет, кажись. А ведь блестилось что-то.
— Было бы в виду. Снежок свежий зараз бы следы выявил. А тут семь ден ни облачка. Щепиха, вишь — вся через насыпь на комбинат шастает, заследили, затоптали.
— Да это что, если б собака… Он сюда не рискнет…
Голоса удалялись. Краев не спешил выходить из спасительной темноты, хотя здесь, в неподвижности, его вдруг охватил лютый холод: зубы звенели друг о друга, вздрагивали колени так, что в чемодане тяжко звякало. Вздохнул, решил выбираться: неровен час, вернутся с ищейкой. И тут осенило — проще по этой трубе пройти подо всей станцией, а там она выйдет (соображал поспешно, где же выход с той стороны) — точно, у водокачки. Место открытое, зато Сонькин прииск рукой подать, а там не то что опер — черт ногу сломит посреди старых бараков и складов. Да оттуда и к подъему на выездной ветке ближе.
Молоток в потайном кармане пальто холодил грудь сквозь пуховую телогрейку и оба свитера. Краев взял его ее столько в качестве оружия, сколько как инструмент. Мало ли что может понадобиться — окно высадить, сбить замок… Был он человек осмотрительный, осторожный и скрытный, словно куница: все дело знал насквозь, в главари лез, не пьянствовал, деньги зря не показывал, потому и «держал банк» — почитай, пять лет уже. Знал, что на след напали по мельчайшим, незаметным стороннему глазу признакам, но никому не сказал об этом — ни Самсону, ни Головне, ни Жуку, никому, кроме одного, очень нужного ему человека… Имел свой тайный план: опередить и тех и этих, и вот, уже, зарвался.
В полной темноте, согнувшись в три погибели, посвечивая изредка фонариком, шагал он в бетонной трубе. Чемодан бил по ногам, тоннелю, казалось, конца не было, злые ледяные сквозняки ходили в нем. Когда впереди тускло забрезжил свет, Краев убавил шаг, пошел тише, а перед самым выходом поставил чемодан наземь и начал красться — совсем бесшумно в мягких бурках.
Все та же луна стояла в зените над водокачкой, безмолвное сиянье высилось над спящим городом. Вдалеке укал маневровый паровоз. Было далеко заполночь, это ощущалось по той отчетливости звуков, с которой лязгали вагоны, спускаемые с горки. Перекликались сцепщики. Прямо перед Краевым, метрах в сорока от разгрузочного дебаркадера стояли двое, над ними вился сигаретный дымок…
Краев отполз вглубь, к своей ноше, сел на чемодан, прижался лбом к заиндевелому бетону. Слабость и безразличие охватили его, подумалось: может, с повинной выйти, зачтут. И банк сдать… Но при одной этой мысли апатия уступила место животной, неукротимой злобе. Лягаши, падлы, секретов понаставили, обложили — сейчас он выйдет, готовенький! И все добытое высыплет — бери, казна, радуйся, твое золотишко, из твоих недр. А Краев за все отсидит, за вохру побитую, за вскрытые контейнеры, за вооруженный грабеж, а то и прислонится к стене — сам, добровольно… Так нет же, не бывать такому, глотки зубами рвать буду, а прорвусь! Тут, на товарной.