Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 102

Бред тяжело зашевелился на стуле.

— Нет, помолчи, я тебе расскажу. Так вот, в одиночке начинаешь думать, что можешь обособиться. Будто каким-то образом существуешь ты, отличный и более высоко организованный, чем тот объект, которого засадили в одиночку. Теоретически говоря, неясно, почему тебе просто не броситься на койку так, как бросают ненужную тряпку, закрыть глаза, расслабиться, может быть, умереть, нет, пусть над тобой плывёт тишина, а подлинного тебя подхватит этим потоком тишины и понесёт, как река щепку. Отсутствие стимулов — что тут ужасного? Чем это не блаженство? Но потом выясняется…

Бред снова зашевелился и открыл рот, собираясь что-то сказать.

— Молчи, — сказал Калвин. — Но потом ты закрываешь глаза и думаешь, что всё, что ты знал в жизни, помимо себя самого, немыслимо в буквальном смысле этого слова, думать об этом нельзя. Приведу пример. Предположим, в двенадцать лет кто-то точно предскажет, каким ты будешь в двадцать пять — кем и чем ты станешь на самом деле. Это будет не только невероятно, но и немыслимо. Или в двадцать пять лет тебе скажут, во что ты превратишься в сорок пять. Это было бы немыслимо. Так вот, в одиночке ты решаешь: вот я закрываю глаза на всё, кроме того, что, как мне кажется, действительно существует. Но закроешь глаза — и то, что было немыслимым, вдруг сбывается. Оно полыхает вокруг тебя, как лесной пожар. Полыхает, как горящий бензин.

Пылает в темноте у тебя в мозгу. И при этой вспышке ты сознаёшь, что никакого тебя не существует вне связи со всем немыслимым, чем является жизнь. И что есть ты сам. И вот тогда ты плачешь.

Он сделал к Бредуэллу Толливеру шаг и нагнулся к нему.

— Ты когда-нибудь плакал? — спросил он тихо. — Вот так плакал?

Бред пошевелил губами, словно собирался ответить. Но Калвин вдруг отступил от него.

— Тс-с-с! — сказал он гневно. — Не отвечай. Слушай. Я сам тебе скажу. Я должен объяснить, что произошло. Если ты не поймёшь, я не буду уверен, что это произошло. А я должен быть уверен. Видишь ли, если я не буду уверен… — Он не смог продолжать. Сел. Лицо его вдруг показалось очень усталым, но спокойным. — И вот когда до тебя дошла вся немыслимость жизни и тебе хочется только уметь, ты вдруг начинаешь всё ощущать по-другому. Воспринимать по-другому. И жизнь, которой лично у меня никогда не было — то ли был атрофирован какой-то нерв, то ли произошло короткое замыкание, — я вдруг понял, что жизнь, то есть та среда, в который ты существуешь, как рыба в воде, что жизнь прекрасна. Странное дело, вот ты лежишь, плачешь, хочешь умереть и вдруг в то же самое время понимаешь, что жизнь прекрасна. Прекрасна — это единственный эпитет, который я могу для неё найти, и смешно ведь, что этот эпитет вдруг стал для меня реальностью, потому что раньше никогда для меня толком ничего не значил — я ведь не принадлежал к заядлым любителям природы. Видно, был чересчур поглощён тем, что делается у меня внутри, чтобы выглянуть наружу. Во всяком случае, жизнь теперь виделась мне как в зеркале, однако перед этим зеркалом не было ничего, что могло бы в нём отразиться. Можно сказать, если что-то в нём отражается, это какие-то смутные возможности. Словно невидимый глазу призрак проступает в зеркале в виде некоего образа, вроде отражения какой-то туманной красоты.

Он посидел, от всего отрешившись, потом покачал головой.

— Нет, словами ничего не расскажешь…

Потом наклонился вперёд и посмотрел Бреду в глаза.

— Но если тебе самому не было дано этой красоты, а ты знаешь, что она есть, и счастлив просто оттого, что она существует, тогда тебе надо как-то об этом рассказать.

Он в возбуждении поднялся со стула. Он дрожал.

— Вот оно что, — сказал он и облизнул пересохшие губы. — Вот в чём дело!

— В чём?

— Вот почему мне надо было тебя увидеть, вот почему я тебя вызвал. Чтобы я мог… — Он снова пригнулся к Бреду и понизил голос, словно сообщал какую-то тайну. — Понимаешь, когда узнаёшь что-нибудь подобное, об этом надо рассказать. А тут нет никого, кому я могу рассказать. И…

Он замолчал, подошёл к окну, взглянул на небо, потом вернулся на место.

— И когда ты, ты, Бредуэлл Толливер, встанешь и уйдёшь, тут уже больше не будет никого, кому можно это рассказать. Никогда.

Он заходил по комнате, глубоко задумавшись, словно Бред уже давно ушёл и он остался один. Но теперь он выглядел совсем спокойным. Он подошёл к рабочему столу в углу комнаты и стал рассматривать какую-то жидкость в закрытой пробирке. Внутри был припаян термометр.

— У меня поставлен опыт, — сказал он, не оборачиваясь.





— Это здорово!

— Теперь я веду врачебную работу в тюрьме, но у меня хватает времени и на это, — сказал он, показывая на два аппарата. — У меня запущены три опыта. Но на одну и ту же тему. Всегда была тяга к такой работе.

— Я уверен, что ты мог добиться больших успехов.

— Наверно, если бы не Фидлерсборо, вернее сказать, если бы не ощущение, что я должен сюда вернуться, вернуться туда, где моя защитная окраска может меня защитить, но не защитила… Я бы, вероятно, занялся исследовательской работой. Что ж, — засмеялся он, — теперь у меня есть и то, и другое — и Фидлерсборо, и научная работа. — Он повернулся к Бреду. — Иди сюда, я тебе покажу.

Бред пересёк комнату.

— Я занимаюсь печенью. С ней связана уйма нерешённых вопросов. Даже теперь, судя по тому, что я за последнее время прочёл. Видишь ли…

Голос его замер.

— Извини, не хочу морочить тебе голову. Всё это чересчур специально. Не поймёшь ты всю эту абракадабру.

— Да. Боюсь, что не пойму.

Калвин подошёл ближе, положил ему руку на рукав.

— Но то, другое, ты понял?

— Что?

— То, что я тебе рассказывал насчёт одиночки и потом… — Он замолчал, смешался, но тут же овладел собой и продолжал: — О том, как всё вдруг переменилось. Это ты понял, да?

— Да, — сказал Бред. — Безусловно.

Позднее, торопливо шагая по тюремному двору мимо клумбы с каннами, чтобы поспеть к прощальному богослужению по Фидлерсборо, Бред раздумывал, что бы сказал Калвин Фидлер, знай он, что представитель адвокатской фирмы, ведавшей делами Яши Джонса, посетил тюремное начальство в Нашвилле и договорился об анонимном пожертвовании на медицинское обслуживание фидлерсборской тюрьмы.

Глава тридцать вторая

Бред сидел на молодой апрельской травке, которой порос кладбищенский пригорок, и смотрел через дорогу на церковь. Толпа была чересчур велика, церковь не могла её вместить, и поэтому в последнюю минуту стали сооружать кафедру снаружи. Грузовик поставили боком к церковным дверям, из церкви вынесли кафедру, чтобы водрузить её на платформу грузовика. Вытащили даже пианино. На кабине виднелась надпись:

Сейчас они подвязывали ветки цветущего кизила и багрянника к шасси и кабине, чтобы спрятать под ними имя Джека Маккумба. Вдоль бортов устанавливали цветы в горшках, пальмы и столетники. На грузовике орудовали мужчины. Они выглядели непривычно в воскресных синих костюмах и белых рубашках.

В стороне другие мужчины расставляли столы на козлах. Женщины застилали грубые доски белыми скатертями, и белоснежная материя сверкала на солнце, как цветы кизила. На скатерти выкладывали содержимое больших корзин, расставляли запечённые окорока, блюда с жареными цыплятами, пироги, бисквитные и шоколадные торты, фисташковые пирожные, медовый напиток. После проповеди, песнопений и слёз все сядут закусывать. Потом снова поплачут и разойдутся.

Выше за церковью Бред увидел кран. Завтра мужчины вынут витражи, вынесут крытые лаком светлые сосновые скамьи; потом огромный чугунный шар, подвешенный на тросе, задумчиво качнётся, и кирпичная стена зашатается, вздыбится, как набегающий вал, на миг повиснет в воздухе, и время будто выключится, миг станет вечностью, а потом рухнет, и кирпичи почему-то до странности разной формы красной чередой потекут в синем воздухе, словно покатятся с ледяной горки. Несколько ударов — и ничего не останется, кроме груды битого кирпича. Но это будет завтра, а завтра Бредуэлл Толливер будет уже далеко. И назад, сказал он себе, он никогда не вернётся.