Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 82

Мы ужинали в одиночестве: других постояльцев не было, и нам подали в маленькой задней комнате. Я как сейчас ее вижу: до отказа заставленная мебелью, обтянутой потертым плюшем пурпурного и ядовито-зеленого цвета; всю стену занимала огромная, очень плохая картина: по словам хозяйки, это был подлинник, масло, наследство, оставшееся после дядюшки; на полотне веселые кардиналы пили за здоровье друг друга и чокались бокалами с красной краской.

Пока мы управлялись с холодной бараниной, салатом и пирогом с черникой, разговор шел о Дорис, Тьюби и Сэме с Беном; дядюшка вспоминал и прежних своих помощников. Но когда он закурил сигару, а я — свою трубку, непринужденная беседа вдруг оборвалась.

— Ты, наверное, догадываешься, почему разговор в уборной не имел к тебе отношения. Я хочу, чтобы ты ехал со мной, мальчик. У меня там контракт с Китом на сорок недель, а потом еще на месяц — в Нью-Йоркском «Паласе». Работа будет трудная, трудней, чем здесь, — больше часов, длинней переезды, но зато — сколько впечатлений! Это воистину Новый свет, Ричард. Не стану утверждать, что это идеальная страна. Но пока Европа перерезает себе глотку, Америка будет расти и расти. Я еще не могу сказать точно, но полагаю, что дней через десять мы отплываем на «Лузитании».

— Простите, дядя Ник. Мне очень жаль, но вам придется ехать одному. Я иду добровольцем. В новую армию Китченера.

Он положил сигару.

— Черт возьми, парень! Ты рехнулся. Идти в армию? Зачем тебе армия? Я приведу тебе десять отличных доводов против, а ты попробуй привести хотя бы один — за.

— Это трудно объяснить… — начал я медленно.

— Невозможно, если только ты в своем уме.

Я в нерешительности медлил с ответом, тогда он сунул сигару в рог, глубоко затянулся и продолжал:

— Ну ладно, малыш, давай дальше. Давай! — выкрикнул он сквозь сигарный дым. — Должен же ты что-нибудь сказать в свою защиту, пусть даже глупость.

Я избегал встречаться с его гневным взором и, глядя на бражников-кардиналов, неуверенно проговорил:

— Я не хочу быть солдатом. Я очень желал бы, чтобы войны не было. И не такой уж я горячий патриот. Все эти маханья флагами и речи о короле и королевстве не вызывают у меня криков «ура!».

— Надеюсь, — зарычал дядя Ник. — Все это — дерьмо собачье. Но продолжай, продолжай.

— И все же, я знаю, что буду чувствовать себя отвратительно, если уеду в Америку. И никогда не смогу думать ни о чем другом. Я буду считать, что сбежал от опасности. У вас все это по-другому… Вас я не виню…



— И на том спасибо. Это чертовски мило с твоей стороны!

— Но я человек молодой… И живу здесь… И чувствую, что мой долг — испытать судьбу, как делают многие другие… — закончил я довольно нескладно, отчасти потому, что решение мое, твердое и ненерушимое, не было до конца продуманным и сознательным, но еще и по той причине, что наша с ним жизнь казалась мне бесплодной и пустой, а этого я не мог прямо сказать ему. Я шел в армию не потому, что хотел бежать из варьете, — все было не так просто, — но для меня эта жизнь была совсем иной, чем для него, и я уже начал понимать, что если раньше получал здесь пищу для ума, то теперь, несмотря даже на такие выступления, как сегодняшнее, варьете уже ничего не могло мне дать.

— Теперь мое слово, — заявил дядя Ник, и в глазах его сверкнул торжествующий огонек. — И я знаю, что говорю. Ты, как и все прочие болваны, хоть и не высказываешь этого прямо, но тоже считаешь, что война будет как пикник — несколько месяцев помаршируют, покричат «ура!», помашут флагами, а затем с Германией будет покончено, и вы вернетесь домой героями — вся грудь в крестах!

— Я так не считаю…

— Нет, уж ты слушай, — кричал он, — и заруби себе на носу. Я не таков, как эти. Я бывал в Германии. Выступал в Берлине, Гамбурге, Мюнхене и Франкфурте; я все видел и все слышал. Я знаю немцев. У них такая военная машина, что рядом с ними вы все — как оловянные солдатики. Не уверен, возьмут ли они Париж, но зато уж точно знаю, что они устроят дьявольскую бойню. Несколько месяцев! Детский лепет. Эта война протянется не месяцы, а долгие годы — и с каждым годом она будет все страшней. Ты просишься в кровавую мясорубку, малыш. Ты говоришь, что в Америке будешь чувствовать себя отвратительно. Так вот, уверяю тебя, это — ничто в сравнении с тем, как ты будешь чувствовать себя здесь через год или два, если только доживешь. Тот старик индиец был прав. Мы ввязались в самую кровавую бойню всех времен. А ты даже не желаешь ждать, пока тебя потащат. — Он помолчал и продолжал другим тоном: — Я, кажется, всегда неплохо к тебе относился? И очень хочу взять тебя с собой. Поехали, Ричард, покажи, что у тебя есть хоть капля здравого смысла.

Такому тону было труднее противостоять, но решение мое было твердо.

— Простите, дядя, мне очень жаль, но…

— Ну и катись ко всем чертям! — закричал он и одним прыжком выскочил из комнаты.

Утром он повторил, что стоит мне сказать слово, и я смогу ехать с ним в Нью-Йорк. Я ответил, что очень бы хотел, но твердо решил идти в армию. Он сказал, что если я передумаю, то могу позвонить Джо Бознби. Он уезжал в Лондон, и я помог ему погрузить багаж. Когда все было сложено, мы несколько минут стояли молча, глядя друг на друга. На улице было тихо, утро было воскресное, теплое и сонное. Мы пожали друг другу руки, и я долго смотрел вслед его машине. Больше я никогда его не видел.

14

Так в субботу, 29 августа 1914 года, окончилась моя жизнь на сцене варьете. Надеюсь, мне поверят, если я скажу, что в понедельник, 31-го, я уже был в армии, в войсках Западного Йорка. Но чтобы дойти до высшей точки, до той решающей и волшебной минуты, которая, что бы ни говорили, кажется мне истинным концом этой повести, мне надо было провести в армии два месяца.

Мы с неделю спали в заброшенном здании скейттинг-ринга вместе с бродягами, которые по вечерам проскальзывали сюда, чтобы занять свободные койки, так что через несколько дней кругом кишели вши. Это было мое первое, но отнюдь не последнее знакомство со вшами, которых мы потом кормили в окопах. Затем нас перебросили в огромный лагерь в Серрее, где мы спали по двенадцати человек в одной палатке (из наших двенадцати через два года в живых осталось только трое). Пока стоял сухой и теплый сентябрь, палаточная жизнь была не так уж плоха, но во второй половине октября, когда дождь лил не переставая, существование наше стало жалким. Обмундирование нам выдали временное, из какого-то подобия синей саржи, причем фуражки линяли при каждом дожде. Мы выглядели — и чувствовали себя — как заключенные. С раннего утра до темноты мы знали только муштру да ругань, после чего тащились в столовую, где затевали шумные ссоры по пустякам, и до одурения накачивались пивом. Я готов был проявлять геройство, не страшился ни пуль, ни снарядов, ни даже кавалерийской атаки; но тюремная одежда, пиво, боль в спине, мокрые протекающие палатки — такого уговора не было. К концу октября моя жизнь с дядей Ником — в это время его и след простыл — вспоминалась как дивный, увы, уже мучительный сон. Теперь очутиться в одном из «Эмпайров», сидеть в плюшевом кресле и курить трубку — это была вершина роскошного, беспечного существования.

Среди гектаров палаток возвышалось одно-единственное настоящее здание — большой клуб для отдыха, где мы иногда смотрели кинофильмы или предавались развлечениям, к которым несколько месяцев назад я бы и близко не подошел. И вот однажды нам объявили, что в воскресенье, 25 октября, вечером приедут артисты из Вест-Эйда и специально для нас дадут концерт. Те, кто постарше, бывшие кадровые военные, решительно предпочли споры, анекдоты и пиво, но остальные, постояв под дождем в очереди, ворвались в зал, чтобы захватить места на скамейках, тянувшихся за рядами кресел, предназначенных для офицеров. А в самый конец еще до начала набилось сотни две-три неудачников, которым не досталось сидячих мест. Я считал, что мне повезло, так как удалось захватить место на скамейке, но на поверку все обернулось по-другому. Там было устроено нечто вроде эстрады с занавесом, был даже оркестр: фортепиано, две скрипки, контрабас, саксофон, трубы и ударные. Состав был случайный, но для нас после сигналов горна, грязи и мокрых палаток музыка эта звучала удивительно, она словно неслась откуда-то из давно утраченного мира радости и веселья. Мне показалось тогда, что именно музыка вернула меня обратно в наши «Эмпайры» и вызвала радостное волнение, которое пенилось и играло в душе, — я даже слегка презирал себя за то, что мне так мало нужно, чтобы обо всем позабыть и почувствовать себя счастливым, — но потом я понял, что ошибался, что и на этот раз, как и в другие решительные минуты моей жизни, то, чему суждено было случиться, заранее возвещало мне о своем приближении.