Страница 77 из 82
— Молодей! Он вытянул из тебя не больше, чем из меня. Он отлично понял, что мы обвели его вокруг пальца, но не знает — каким образом. Великий инспектор Крабб ошарашен. Как я понимаю, там все в порядке? Отлично. Дело об исчезающем карлике поставило в тупик Крабба. Неплохо, а малыш?
По-моему, в некотором смысле это действительно был его лучший фокус.
12
В ту первую неделю августа, когда началась война, мы снова были в Лестере, но это уже не имело отношения к ланкаширским гастролям: они закончились в Блэкпуле, и с нами не было никого из прежнего состава. Дядя Ник хотел было взять отпуск, но Джо Бознби и лишних пятьдесят фунтов в неделю убедили его выступить несколько раз, возглавив программу вместо популярного комика Нормана Бентли, которому сделали операцию по поводу аппендицита. Выступления были назначены в четырех городах: Лестере, Ноттингеме, Шеффилде и Лидсе. В Лестере остальные номера программы были из рук вон плохи, — август вообще неудачный месяц для варьете в промышленных городах. Только заключительный номер программы был нашего уровня — супружеская пара вокалистов Айрис Хэмптон и Филипп Холл, исполнители арий из оперетт; великолепно одетые, чопорные и сверхизысканные, они вне сцены вели себя как дамы-патронессы, покровители искусств. Дядя Ник возненавидел их с первого взгляда, они его тоже терпеть не могли, так как считали, что гвоздем программы подобает быть только им.
Дядя Ник был главной звездой и зарабатывал больше денег, чем когда-либо: казалось бы, он должен бы быть доволен жизнью. Номер наш шел превосходно, потому что Дорис Тингли и Филипп Тьюби двигались быстрее, и работать с ними было легче, чем с Барни или Сисси. Мы были в отличной форме. Но хороший номер еще ничего не значит без хорошей публики. А на первое представление всю неделю народа ходило мало, так что дядя Ник признался мне, что не заслуживает дополнительной оплаты; и хотя на вторых представлениях дела шли лучше, но публика была шумная и бестолковая и к возмущению дяди Ника совсем не умела сосредоточиться.
Как только началась война, — хотя никто не знал, как глубоко мы увязли и что же на самом деле происходит, — дядя Ник начал завершать номер трюком, который сам называл «фокусом для детворы» — иронизируя над собой, он устраивал «большой флаговый финал»: вытаскивал из бумажной трубки множество флагов, а в самом конце доставал огромный флаг Великобритании, что вызывало больше рукоплесканий, чем все самые тонкие фокусы вместе взятые.
Однажды ночью, когда мы выходили, он шепнул мне:
— Скоро настанет сумасшедшее время, малыш. Я чувствую, как оно приближается. Проклятые идиоты!
Мне казалось, что он проклинает начавшуюся войну, потому что видит в ней соперника-артиста, более яркого, впечатляющего и требовательного, который вытеснит его и станет звездой программы. Когда по улицам, выкрикивая новости, пробегали разносчики газет, — я совсем было забыл, как это выглядело и звучало, пока не всплыли первые августовские недели, — я порой покупал газету, но дядя Ник никогда не делал этого, хотя, сохраняя вид презрительного равнодушия, старался узнать у меня последние известия. Он и раньше не любил обывателей, а теперь совсем рассвирепел в своем презрении к ним.
— Ты только посмотри, как они к ней относятся. Как к увеселительной поездке в Блэкпул или в Маргейт. Наконец-то они нашли что-то новенькое по части сильных ощущений. В своей стране Надежды и Славы они ведут такую унылую жизнь, — бьюсь об заклад, что на следующий день Айрис Хэмптон и Филипп Холл будут этой песенкой заканчивать свой номер — повторяю, они ведут такую унылую жизнь, что для них война, — пока она происходит где-то в другом месте, — своего рода пикник. Они проявляют патриотизм, бросая камни в немецкие оркестры и отбирая у мясников колбасу. Но это дурные страсти, малыш. Я чувствую это по зрителю. Они не желают есть, смотреть и слушать, получать удовольствие, как цивилизованные люди. Они только и ждут, чтобы кто-нибудь из нас сломал себе шею — вот был бы восторг. Видит бог, я очень жалею, что позволил Джо Бознби уговорить себя. Надо было уехать и отдохнуть в тихом уголке, где-нибудь в западной Ирландии. Но в тот момент я не знал, какую бы женщину мне пригласить с собой. А на отдыхе мужчине необходима женщина.
— Так найдите ее, дядя Ник, и поезжайте, как только мы отыграем.
— Ты все видишь в розовом свете. Я не о женщинах. Это несложно, я о том, во что это все выльется. Они-то воображают, кажется, что у них будут только неприсутственные дни.
Разговор был за ужином, — мы жили в общей берлоге и сидели одни, — и не успел дядя Ник сказать о свободных днях (а в ту первую неделю их было целых три подряд), как сквозь открытое окно из соседнего бара донеслись приветственные крики и аплодисменты.
— Вон они! — сказал дядя Ник. — Ликуют и чванятся. Да здравствует флот! Да здравствует Китченер, — а он только и умеет воевать с бурскими фермерами! Трижды ура красно-бело-голубому!
— Дядя Ник, вы говорите так, словно вы не на нашей стороне, — сказал я с улыбкой.
— Ты неправ, малыш. Но подождем недельку, другую, и тогда я точно выскажу все, что чувствую и думаю об этой войне, в которую мы ввязались. А теперь, ради бога, поговорим о чем-нибудь другом.
В следующие две недели, сначала в Ноттингеме, а потом в Шеффилде, я очень много времени проводил с дядей Ником, как будто в глубине души знал, что наше содружество скоро кончится. У него еще была машина, он часто возил меня туда, где было что рисовать или писать маслом, а затем с ревом уезжал прочь и возвращался, чтобы разделить со мной поздний завтрак на лоне природы. Два-три раза с нами ездили Дорис Тингли и Филипп Тьюби. Эти дни могли бы быть славными, но мы возили с собой свою тревогу, и я, например, всегда чувствовал, что где-то совсем рядом, за знойной дымкой лета, происходит что-то, чего мы не знаем и не способны понять, если бы и знали. Я не принадлежал к тем, кого осуждал дядя Ник, и не считал войну веселой забавой; но с другой стороны, мне не верилось, что все это всерьез, и потому на душе было смутно, и я писал из рук вон плохо. Мы как раз возобновили фокус с «Магическими картинами», и сентиментальная мазня, которую я разводил дважды в вечер — «сельский домик», «лес» и прочая чушь, — казалось, была не намного хуже той пачкотни, которой я занимался днем.
Однажды, когда с нами ездила Дорис Тингли, нам пришлось остановиться на перекрестке, чтобы пропустить батальон пехоты во главе с оркестром. Дорис заплакала и была вне себя от ярости.
— Как только я слышу звуки оркестра и вижу марширующих ребят, я не могу удержаться от слез. Ведь надо же! Меня довести до слез!
— Это еще только цветочки, Дорис, — сказал дядя Ник. — Прежде, чем удастся вырваться, нам предстоит пролить море слез. Бог ты мой, ну и пылищу они подняли.
Когда пыль осела и мы поехали дальше, машина остановилась у щита с афишами.
— Взгляни-ка на это объявление. Ты нужен Китченеру. Что ты на это скажешь, малыш?
Я промолчал. Тогда я еще промолчал.
13
К концу недели в Шеффилде и всю неделю в Лидсе дядя Ник больше не спрашивал, куда отвезти меня на машине. Я снова вернулся к трамваям и поездам, а он, как я понял, делил время между берлогой, варьете и Главным почтамтом, где писал письма, звонил в Лондон и рассылал телеграммы. Я понятия не имел, чем он был занят, но несмотря на настояния Дорис и Тьюби спрашивать остерегался, потому что он был явно занят делами, а деловые переговоры дядя Ник обычно предпочитал вести в тайне, а потом как бы невзначай сообщал результат. Правда, нам было известно, что после Лидса у нас выступлений нет, но по мере того как дни проходили за днями, а дядя Ник молчал, пресекая вопросы сердитыми взглядами, любопытство и волнение наше нарастали. Я говорю прежде всего о себе, за остальных не поручусь; так продолжалось до пятницы. Но когда прошел вечер пятницы, а он все молчал, я был удивлен не меньше других, хотя и не так разочарован. А между тем его сердитые взгляды становились все более мрачными.