Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 51

И у Алиски, подумал вдруг Абрикосов, тоже есть свой пласт, бесчисленные родичи в крохотных белорусских городках, и на Украине тоже, отстоявшийся веками уклад, обряды и праздники предков, и жестокая ашкеназская традиция, и прадедушка, за политику изгнанный из общины и умерший в эмиграции, оставив на белом свете восемнадцатилетнюю вдову с двумя близнецами… Как она добиралась назад, в Молодечно, как она только добралась, – Алискин голос дрожал и прерывался. И может быть, в своей настырной жажде успеха, признания, хвалебных рецензий, прожекторов и аплодисментов, в своем рвении вперед и вверх Алиса, сама того не сознавая, отплачивала, отыгрывалась за тысячелетние беды своего народа, за все костры, анафемы и скитания, за все, от фараонова пленения до лагерного дыма, тающего в безмятежном немецком небе… Кто знает?

Даже те, счастливые обладатели отцовских и дедовских библиотек, которым так завидовал Абрикосов, – у них тоже был свой пласт, пусть не такой мощный, пусть тонкий, даже эфемерный, но все-таки пласт городской интеллигенции второго-третьего поколения. И Абрикосов с тоскливой обидой вспомнил свои безнадежные попытки найти собственный пласт, его взгляд соскользнул с ласкового личика Алены, и он тяжело уставился в угол.

– Ты чего? – спросила Алена. – А?

– Ничего. – Абрикосов помотал головой и улыбнулся. – Нет, правда ничего.

Действительно, сытость не располагала к духовному самоистязанию, – кстати, Абрикосов вообще был не особенно склонен к такого рода размышлениям, его более интересовали драматические столкновения идей, до него непосредственно не касавшихся, а сейчас – тем более. Сейчас, когда кровь отлила от головы к желудку, в уме зашевелились мысли уютные, шаловливые и пушистые. Как котята.

– Вот, неплохое сравнение, – засмеялся Абрикосов, дожевывая бутерброд. – Мысли, как котята. Такие домашние, теплые, веселые!.. Мысли-котята, а?

– Ага! – радостно закивала Алена.

– Все, хорош. – Абрикосов отодвинул от себя тарелку и встал из-за стола. – А то так лопнуть можно, в самом деле… Ну что, чайку, что ли? – Он взял с плиты пустой чайник, шагнул к раковине, но Алена отобрала у него чайник, сама сполоснула его и поставила под кран.

– Действительно, чуть не лопнул… – Абрикосов похлопал себя по животу. – Очень своевременно твои папа с мамой все это придумали, весьма, я бы сказал, своевременно! А то совсем отощали мы с тобой. – Он нагнулся и легонько поцеловал ее в затылок. – И добрый ангел давно не прилетал.

– Какой ангел? – похолодела Алена, обернувшись.

– Обыкновенный, – улыбнулся Абрикосов. – Самый простой добрый ангел… прилетает иногда и приносит чего-то вкусненького, в клювике…

В правой руке Алена держала полный чайник и поэтому ударила его левой рукой, ударила без замаха, коротко и больно.

– Ты что? – отшатнулся Абрикосов, потирая скулу. – Ты что?

Она смотрела на него во все глаза. Абрикосов за этот месяц уже привык к Алениным выходкам, это у них называлось «швыряться», но все-таки до драки дело не доходило.

– Ты что швыряешься? – повторил он.

– Комар, – выдохнула она и отерла ладонь о брюки. – Комара прихлопнула, извини.

– Комар? – забормотал Абрикосов. – Зимой, в Москве, комар?

– Сама удивляюсь.

Она поставила чайник на плиту, зажгла конфорку и вышла из кухни. В комнате было темно. Она открыла балконную дверь и шагнула в проем. Был февраль, но сильно таяло, сквозь туман огни машин и окна домов напротив казались маленькими и очень далекими. Третий этаж. Третий этаж – только ноги переломаешь, а он потом будет делать массаж по восемь часов в день и кормить манной кашей с ложечки.

Но какое право я имею, вдруг разъярилась Алена на самое себя и ногтями чуть не до крови вцепилась себе в щеку, в то самое место, куда только что ударила его, какое я имею право думать про него так подло? Всего один месяц – да жизни не хватит рассказать, что произошло за этот месяц, да и рассказать – не поверят, и тут нельзя поверить, тут самому надо прожить такой месяц и понять, почувствовать, что это такое – как всего за месяц становишься человеком. Человеком – из неизвестно кого. Взял к себе, полюбил костлявую уродину, необразованную дуру с непонятными стишками, а я еще брыкалась, строила из себя общежитскую оторву, да я и была общежитской оторвой, чего уж теперь красоваться… А он терпел и улыбался, и ни капельки обидной жалости, только любовь и ласка, добрый, умный разговор, а какие книги, я не то что таких не читала, я даже понятия не имела, что такие бывают, что такие слова и мысли русскими буквами на белой бумаге напечатаны. Это он, он теперь может что хочет со мной сделать, думала Алена, обливаясь слезами раскаяния и благодарности, может избить и на улицу выбросить, а я все равно вернусь, приползу, отмолю прощение. Ведь кто я теперь без него, только он никогда ничего плохого мне не сделает, все простит, потому что добрый, а почему же я такая гадина?… Подумаешь, два кило гречки, сыр, масло, колбаса – надо быть выше этого. Господи боже ты мой, как же это трудно получается – быть выше. А у него – легко. Добрый ангел, и все дела. А может, он на самом деле святой, вроде святого, и ему на самом деле все равно, откуда что берется.

У них в Карныше тоже был такой святой, вернее говоря, блаженный, дед Кибиткин его звали, хоть было ему от силы пятьдесят, а может, и вовсе сорок лет, только весь седой и морщинистый – дед и дед. Жил при детском полиомиелитном санатории, и сам тоже был после полиомиелита – сухорукий, с разными плечами. Замзав котельной – называл он себя, и все кивали, чтоб не обидеть, хотя должности такой, конечно, не было в санатории, и истопникам он тоже не очень-то помогал, – так, вертелся под ногами. Но его не прогоняли, потому что – куда? Он сам лечился в этом санатории, а когда вылечился, оказалось – сирота и полный инвалид. Так и жил. Спал в дежурке – сторожа ему выгородили фанерой закуток, как раз чтоб втиснуть койку и табурет, – а кормился на кухне. Пенсию за него получал шеф-повар. Со всей округи несли деду Кибиткину гостинцы. Своих даятелей он встречал на хоздворе санатория, сидя на ящике, а на другом ящике заранее была расстелена чистая газета. Кибиткин за все благодарил, низко и быстро кланяясь, а потом на газете сортировал подарки. Что поплоше он съедал тут же, чтоб не обидеть, а самое вкусное приберегал на потом. Гостинцы ему носили в основном дети, класса до пятого, не старше, или, наоборот, совсем уж древние старухи, но случалось, и взрослые мужики распивали с ним бутылочку плодо-ягодного под плавленый сырок. Но вообще Кибиткин был непьющий – поднесут, так спасибо, а нет, так и не надо, у магазина по утрам не толокся и о пьяницах говорил с осуждением. Дед Кибиткин пел песни – вот отчего носили ему гостинцы, а не просто из жалости. У него, несмотря на слабогрудость и косые плечи, очень звонкий и сильный был голос, он пел просто так, безо всякого сопровождения, потому что ни гитару, ни баян не смог бы удержать в своих тонких увечных руках, но все равно выходило красиво. Он разные пел песни, и народные, и военные, и эстрадные тоже, что по радио целый день крутят, и даже Высоцкого, и еще он знал несколько старых странных песен, одну из которых больше всего на свете любила Алена – тогда еще просто Лена. У нее все дрожало и гнулось внутри, когда она слышала эту песню, про то, как мать уговаривала сына не ходить на тот конец, не водиться с ворами, потому что ясно, что из этого получится, в каторгу сошлют, скуют кандалами… и поведет тебя конвой по матушке-Расее.

Очень короткая эта песня была, то ли дед Кибиткин не помнил, как там дальше, то ли дальше и не было ничего, потому что и так все уже сказано, но Алена как будто глазами видела этот маленький городок с аккуратными крепкими домиками, расписные наличники, занавесочки, герань на окнах, метеные улицы, сытость и тоска, а на том конце, на заречных выселках, ночью светятся окна и слышатся песни, там разбитные девки и цыганистые парни, тройной свист и конский топот за околицей. И ей казалось, что она – конвоир в круглой фуражке, со старинной длинноствольной винтовкой, и было стыдно вести человека в Сибирь, и одновременно она – арестант, и было стыдно за конвоиров и жалко маму – ведь говорила же она, говорила… И Россию она тоже видела как будто глазами, волшебным образом всю сразу, всю матушку-Расею, от яблоневых курских садов до холодного Благовещенска. Название-то какое – Благовещенск… Далекое, гулкое и протяжное, будто звон кандалов и каторжная песня.