Страница 62 из 70
— Таким образом, — сказала я, — все мы больше отличаемся друг от друга, чем остальные.
— И все равно, — сказала она, — все мы одинаковы.
Но была еще мисс Марджори Петтигрю. Внешность и повадка мисс Петтигрю вызывали у меня нечто вроде сострадания. Я узнала, что в Уотлинге она находится около шести месяцев, и по намекам и внезапно наступающей тишине сделала вывод, что ее либо боятся, либо не любят. Отнесла я это на счет того обстоятельства, что она не была неврастеничкой. Обычно неврастеники не испытывают симпатии к людям, на чьих нервах не могут поиграть. Таким образом я рассуждала сама с собой, а то, что самой мне мисс Петтигрю как раз нравилась, свидетельствовало о том, что мой невроз не такой, как у других.
Мисс Петтигрю была очень высокой и плоской как доска, с очень широкими плечами и квадратным лицом. На вид у нее было очень много костей. Глаза темные, брюнетка, завитки волос заброшены за уши, как наушники, но во всем остальном от моды она не отставала.
Поначалу я подумала, что она приехала сюда в палату, ибо за едой она никогда не открывала рта, хотя и неизменно улыбалась, когда передавала какое-нибудь блюдо. Со всеми остальными она встречалась только за едой и молитвой. Она часто молилась в часовне. Я завидовала ее стойкости, ибо, хотя я тоже стремилась к одиночеству, у меня не всегда доставало мужества отказаться от компании, что сделало меня такой же непопулярной, как мисс Петтигрю. Я надеялась, что, покинув палату, она со мной заговорит.
Однажды, еще в первую неделю, одна величественная на вид дама из сельской местности на севере страны заговорила со мной за столом, кинув в сторону сидевшей в молчании мисс Петтигрю:
— Она совершенно здорова.
— Совершенно здорова?
— Да, притворяется, просто она умна, в этом все дело.
Под умом она разумела хитрость, это-то я сразу поняла.
— То есть как это притворяется? — спросила я.
— Молчит. Ни с кем не заговаривает.
— Но ведь она в палате, разве нет?
— Да ничуть; она умная, — сказала эта всезнающая дама. — Она живет здесь уже больше шести месяцев и за последние четыре ни разу рта не открыла. Это не психическое заболевание, ни в коей мере…
— А может, она какой-нибудь обет дала?
— Только не она; она умная. Рта не открывает. К ней привели доктора, но она и ему не сказала ни слова.
— Так или иначе, хорошо, что она ведет себя тихо, — сказала я. — Мы живем в соседних комнатах, а я люблю покой.
Не все паломники находили мисс Петтигрю «умной». Кое-кто считал, что у нее действительно не все в порядке с головой. И удивительно, насколько не любили ее монастырские, ибо люди это были добрые, даже навязчиво добрые по отношению к таким страдальцам по части психики, как я. Их нелюбовь к мисс Петтигрю фактически была признанием того, что она здорова. Если бы она стала неряшливо одеваться, делала гримасы, подпрыгивала, дергалась, извивалась, если бы она в каком-то смысле утратила их уважение, то никогда бы, мне кажется, не утратила симпатии.
В надежде разобраться в ее душевных проблемах я стала приглядываться к ней поближе; это для неврастеников — как магнит. Я поджидала ее во дворе, заходила в одинокую часовню Святой Девы, когда она там молилась. Она неизменно склоняла свою, в завитках, голову с церемонностью, присущей аббатисе, приветствующей монахиню. Сталкиваясь с ней в коридоре, я ощущала потребность посторониться и дать ей продолжить свой тихий уверенный путь. Невозможно было поверить, что она не в своем уме.
Невозможно было поверить, что, стойко вынося все тяготы, храня молчание, молясь изо дня вдень, она вынашивает некий грубый победоносный коварный замысел. Говорили, у нее есть деньги. Быть может, она была очень религиозна. Я спрашивала себя, сколько же ей удастся пробыть в этом внутреннем заточении. Монахи оказались в трудном положении. Попросить ее удалиться значило бы пойти против собственной природы, а может, и против правил; и уж точно это произвело бы дурное впечатление на местную публику, которая вовсе не вся была так уж привержена церкви. Один за другим к ней шли монахи, тактичные монахи, сочувствующие, твердые, любопытствующие.
— Ну что ж, мисс Петтигрю, надеюсь, вы не зря провели время в аббатстве? Наверное, у вас уже есть планы на зиму?
В ответ — молчание, лишь неопределенный жест, свидетельствующий о том, что слова услышаны.
Молчание и в ответ на речь еще одного монаха: «Нет, мисс Петтигрю, милое мое дитя, так просто не может дальше продолжаться. Не то чтобы нам не хотелось, чтобы вы и далее здесь оставались. Видит Бог, мы никого не гоним, ни единую душу. Но видите ли, нам нужно помещение для другого паломника».
И еще: «Ну скажите же нам, в чем беда, откройте свое сердце, бедняжка мисс Петтигрю. Иначе не по-католически получается, совсем не по-католически. Надо быть ближе к людям».
«Или вы дали какой-нибудь обет? Тогда это очень неразумно, это…»
«Послушайте, мисс Петтигрю, мы нашли для вас жилище в городе…»
Ни слова. Все видели, как каждую неделю она ходит на исповедь, так что говорить явно умеет. Но не говорит, даже если надо купить какую-нибудь мелочь. Примерно раз в неделю она писала на листке бумаги: «Пожалуйста, мне нужен шампунь „Подснежник“, в одну шестую» — или что-нибудь еще в этом роде и передавала его прачке, девушке, весьма к ней привязанной, а та уж показывала мне, да так горделиво, словно это были святые реликвии.
— Глория, прогуляться не хотите?
Нет, ходить мне не хотелось. Я жила здесь третью неделю, и чем дальше, тем менее интересна становилась мне Тик-Так.
Я сидела у окна и думала, как прекрасна могла быть жизнь, если бы я не ждала подсознательно некоего телефонного звонка. У меня все еще живы в памяти голубизна и зелень и золото того октябрьского дня, который мне был некогда испорчен. Невысокий рыжеволосый мужчина в своем темно-зеленом плаще, сгорбившись, пересекал прямо у меня перед окном поросший травой двор. Вдали двое братьев-мирян в синей рабочей одежде возились с трактором. Из часовни Святой Девы, где располагались служебные помещения монахов, доносилось песнопение. Ничто так не продлевает память, растягивая ее в бесконечность, как грегорианский хорал, он словно запечатывает наглухо все происходящее вокруг. Жаль, подумала я, что по-настоящему насладиться этой возможностью мешает непреодолимая потребность в телефонном звонке.
Честно говоря, я надеялась, что рыжий пересек двор, чтобы позвонить мне по телефону, но он прошел мимо окна и исчез, растворившись где-то в невидимости. Все правильно, сказала я себе, но это мне не нравится. Коричневое, белое, багровое, я различила голубей в траве.
Внутри, казалось, никого не было. Моя комната находилась на чердаке, прямо под покрытыми пылью балками крыши. Все комнаты, находящиеся, как и моя, наверху, отделялись друг от друга тонкими перегородками, пропускающими любой звук. Даже молчаливая мисс Петтигрю, моя непосредственная соседка, не могла издать вздоха на своей девичьей постели, чтобы я не услышала его. Но в это утро на месте не было и ее. Наверное, в часовню ушла.
Телефонного звонка я ждала от Джонатана, ближайшего своего друга. Вернувшись в то утро из города, куда мы обычно ходили выпить кофе, я нашла письмо от него. «Позвоню в половине двенадцатого», — писал он, имея в виду именно этот день. А шел уже первый час. В одиннадцать тридцать я пила кофе с бесподобными Тик-Так и Дженнифер.
— Мне не звонили? — спросила я.
— Насколько мне известно, нет, — неопределенно ответила секретарша. — Хотя, конечно, у телефона меня все утро не было, так что, может, и звонили. Не знаю.
Не то чтобы у меня были серьезные темы для разговора с Джонатаном, так, просто поболтать хотелось. Но в тот момент я вдруг почувствовала, что буквально не могу обойтись без его голоса в телефонной трубке. Я останавливала всех и каждого — монахов, братьев-мирян, паломников.
— Вас не просили мне что-нибудь передать? Мне должны были звонить по срочному делу. В одиннадцать тридцать.