Страница 1 из 10
Владимир Алексеевич Губайловский
Учитель цинизма
1
Вот так всегда. Только придумаешь что-нибудь, сразу все не работает, сбоит, падает. И ничего не получается. Или хочется чего-то совсем другого. Например, расписать пулю.
Я не брал в руки шашек уже лет тридцать, наверное. Но еще мог бы – перемесить плаху, дать снять, вольтануть и, постреливая глазами по сторонам – на месте ли прикрытие? – сдать налапнику пан-преф.
Да нет, это все мечты. Колоду заряжать я никогда толком не умел. Так, по мелочи все. Не то что братья Просидинги. Вот они – да, настоящие интуиты, клевые рюхачи, матерые сифоны выкатывали в академии по куску, случалось. А я так, пописать пришел по пятачку в «сочинку» с лохами. Но тоже свой червончик за вечерочек мог собрать. Если клиент теплый и все порывается какой-то невозможный свояк изобразить. Тогда и делать ничего не надо. Просто пасовать на торговле, вистовать, ждать и смотреть, как он поднимается медленно в гору. Да и не сказать, чтобы так уж медленно. Хорошо еще, когда расклады сомнительные, оно и спокойнее, и в глаза не бросается. Если тебе вдруг пёр придет – ты лоха быстро закроешь, дешево, бестолково и подозрительно, а если он раз за разом без одной, а то без двух садится, а ты трудовые шестерики выпиливаешь лобзиком – так и славно. А если он еще на какой мизерок припадет ловленый… Тогда совсем хорошо. Еще полезно удивиться матерому его мастерству, сказать с бо-о-ольшим уважением: «Да я бы при таком гнилом раскладе без трех сел, а ты – сразу видно профессионал – только без двух». Ну и дальше в том же темпе. Главное, чтобы в его голову не закралась простая такая мысль, что он просто лох и расписывать не умеет, чтобы думал он – случайно все, ну, там, карта не идет, расклады несчитаные, ренонсы шальные – теория вероятностей. Ученые же все, математики, блин. Потом он протрезвеет, прочухается, заплатит – тут тоже не надо пережимать, можно и простить (частично): свои же все ребята, – и уйдет счастливый. А ты ему вслед: карта не лошадь – к утру повезет, а он еще этак по-свойски похлопает тебя по плечу, руку пожмет и скажет: «Хороший ты парень, но в другой раз я тебя точно обдеру как липку». А мне-то что? Я и в другой раз согласен. Так, глядишь, за три-четыре вечерочка и стипендию соберешь, без которой ты опять остался по чистой невезухе.
Но потом мне это дело осточертело. Я еще расскажу, как это случилось. И никакого отношения к совести это, в общем, не имеет. Я ведь всегда (ну почти) играл честно (ну почти), если уж совсем клиент варежку разинет и тебе карты прямо в нос тычет – ну как тут не посмотреть? – невежливо даже отворачиваться, как говорится – посмотри в карты соседа, в свои всегда успеешь. А вообще-то я на одной только психологии работал.
Но до братьев мне всегда было далеко.
2
Имя себе они придумали так. Взяли газету «Moscow news» и ткнули в первое попавшееся слово – оно оказалось proceeding. Так себя и назвали. Я даже не уверен, сверились ли они по словарю, что оно, собственно, по-английски значит. Впрочем, младший брат – Григорий Просидинг – неплохо знал английский, да и старший – Михаил – тоже был человек разнообразных познаний. А как звучит-то: Просидинги! – прямо «Эх, прокачу!». Только круче. Но тогда все мы были ох как круты – мехмат, второй курс. Близко не подходи.
Да еще такие, блин, самостоятельные – клейма негде ставить! В общаге живем, не то что «москвичи» – маменькины детки: прежде в школу ходили, теперь в универ – и ничего в их жизни по существу не изменилось. А мы – совсем другое дело: погрузились по самые ноздри в суровое бытие и познание жизни, сопряженное с пьянством, нищим существованием, девицами – разнообразными, пивными – одними и теми же и с прочими развлечениями и увеселениями. Правда жизни по всей морде.
3
Сейчас все вроде бы знают, что на мехмате в 70-е годы была расовая дискриминация: евреев на факультет не принимали, кроме двух-трех на курс – выставочных. А ведь была и другая дискриминация – для немосквичей. Одна радость – в отличие от негласного запрета на прием евреев, которых валили втихую, для иногородних условия были официально объявлены, и их никто не менял в процессе приемных испытаний, что вообще-то для родной советской власти было совсем нехарактерно: она всегда требовала от своих граждан исполнения законов, а вот для нее самой – закон не писан.
На мехмат было два разных конкурса. В мой год на отделении математики проходной балл для москвичей был 18, на механике, кажется, вообще 16, а для иногородних – на 3 балла больше: 21 на математике, 19 на механике. Максимальный возможный балл на вступительных был 25 – четыре экзамена: математика письменная, математика устная, сочинение и физика устная – плюс средний балл аттестата. Три балла разницы – это очень серьезно. Москвичу, поступающему на механику, было достаточно все экзамены сдать на тройки, и если у него средний балл школьного аттестата 4 (а меньше не было почти ни у кого, кто на мехмат шел), то всё – студент. Другое дело, что тройку на письменной математике еще надо получить. Это, может, и не так сложно, но некоторые познания все-таки требовались. А иногороднему-то нужно получать на балл больше чуть ли не на каждом экзамене. Объяснялась такая вопиющая несправедливость элементарно: ограниченным числом мест в общаге – и ни у кого никакого, даже тихого, ропота не вызывала.
И вот мои друзья – иногородние обитатели общаги, все, как один, прошедшие по этому неправедному конкурсу, – увлекли меня в свое суровое бытие. А поскольку был я москвич, в общаге меня никак не прописывали. И жил я все эти счастливые годы без прописки и без подушки, поскольку белье можно было сменить и без паспорта, а вот подушку получить – никак нельзя. Так и спал сирота из Сибири на свитерке, сложенном вчетверо, почти четыре года своей бесшабашной юности.
Наша общага была то еще пристанище блаженства и радости. Младшие курсы мехмата жили в ФДС – Филиале дома студента на Ломоносовском, а старшие – в ГЗ, то бишь Главном здании, в том самом Дворце науки, который растиражирован на множестве открыток, значков, буклетов и прочей продукции. Этот домик в 32 этажа и есть огромная и на редкость бестолковая общага. Площадь учебных аудиторий в нем ничтожна, а все остальное – место обитания студентов, аспирантов и преподавателей, бесконечные рекреации и коридоры.
Меня туда давно не пускают. Да я и не стремлюсь.
А начиналось все в Шестерке – шестом корпусе ФДС.
4
На первой же лекции по матанализу наш профессор Сергей Борисович Стечкин слегка встряхнул аудиторию: «Вот вы тут сидите и думаете, что будете заниматься математикой. Хочу вас огорчить. Математикой из вас будет заниматься человек пять, не больше, а у остальных будет совсем другая судьба. Большинство станет программистами».
Мы не поверили ему. А он, конечно, оказался прав. В моем случае попадание оказалось стопроцентным – после окончания университета я стал именно программистом.
А ведь на первых курсах мы относились к программированию свысока – прикладуха какая-то. Мы-то теоретики – белая кость, голубая кровь, адепты чистого разума.
Сергей Борисович – иначе Сербор, его у нас по-другому и не называли, – объяснив, что мы никакие не математики и стать ими у нас шансов почти нет, на этом не остановился. Он запретил записывать свои лекции: «Процесс записи вас будет отвлекать от сути дела. Когда надо будет что-то записать, я вам скажу: „Итак, дальше записываем”».
Однажды он пришел на лекцию в красной рубахе и сел на стол. «Поздравьте меня, у меня родилась дочь». Мы обалдели и устроили ему овацию. Сербор казался нам глубоким стариком, хотя ему было всего 58 лет. Он женился на своей аспирантке. И неудивительно, что молодая женщина влюбилась в него. Мы все были немного влюблены в своего профессора.