Страница 73 из 75
— Вы нанесли мне великое оскорбление — не видать вам теперь от меня прежних услуг.
По выходе из Лувра он бросил принадлежавший ему камергерский ключ в Сену и некоторое время не являлся к королю, однако продолжал приходить на поклон к королеве-матери.
Недовольный своим властелином, недовольный Гизами, которых он упрекает в том, что они плохо оплачивают оказанные им услуги, Брантом собрался связать судьбу с герцогом Алансонским, человеком честолюбивым и смелым до безрассудства, который угождал поочередно протестантам и католикам, чтобы создать себе положение и извлечь выгоду из общей анархии. Достигнув зрелости, Брантом начал замечать, что без особой пользы провел лучшие годы и ничего не сделал для своего возвышения. Довольствуясь видимостью, он пренебрег реальностью. Он страстно домогался дружбы великих мира сего, но слишком явно показывал им, что его преданность можно купить ценою улыбки и добрых слов. Он делал вид, будто пренебрегает почестями, и его поймали на слове. Он видел, однако, что его прежние сотоварищи заняли высокие посты, стали важными сановниками, а на него, всеобщего любимца, по-прежнему смотрели как на человека незначительного. После долголетних успехов у дам и множества любовных похождений он остался одиноким в возрасте, когда уже трудно связать себя законными узами и почти смешно искать легких побед. В этом мрачном настроении он вспомнил о прекрасном приеме, неоднократно оказанном ему знатными испанскими сеньорами. Зная их менее глубоко, чем французов, он снисходительнее судил их. Кастильская серьезность, столь непохожая на французскую ветреность, казалась ему доказательством прямодушия, искренности. На память Брантому пришла завидная судьба коннетабля Бурбонского, а чтобы не метить так высоко, удача де Лепелу, слуги Карла V, осыпанного милостями этого монарха и вернувшегося с ним во Францию как бы для того, чтобы бросить вызов своему прежнему повелителю, и множество других блестяще вознагражденных измен, и он признается, что вознамерился предложить свои услуги Испании в ее борьбе против Франции. По правде говоря, он не обольщался, полагая, будто своим вмешательством перевесит чашу весов, и, несмотря на лестное мнение о собственных достоинствах, не смел надеяться, что осмотрительный Филипп II дорого оценит его малоизвестную шлагу. Однако он много раз бывал в море и знал западные и средиземноморские порты Франции; занимаясь вооружением экспедиции Строцци в Бруаже, он собрал много ценных сведений о состоянии нашего морского флота и портовых городов; он собирался заново изучить слабые точки в обороне французского побережья и, выработав собственный план внезапного нападения, предложить его испанскому правительству. Для переезда через границу он хотел испросить соизволения короля, но думал обойтись и без оного, если ему будет отказано. Несчастный случай, происшедший, по-видимому, около 1584 года, — о нем речь впереди — спас Брантома от этой измены. Лошадь «со злосчастным белым пятном», не предвещавшим ничего хорошего, — суеверие, сохранившееся и поныне среди наших кавалеристов, которые пуще огня боятся лошади с четырьмя белыми пятнами на ногах, — опрокинулась на спину вместе с седоком Брантомом и раздробила ему бедра. Целых четыре года он провел в постели и до скончания дней остался хворым и увечным. В постигшем его несчастье он встретил преданного друга. Вдова покойного брата Андре стала его постоянной сиделкой и окружила больного неусыпными заботами. Наш автор, который часто забывает о сделанных им признаниях, чтобы похвастаться своими добрыми или дурными поступками, ставит себе в заслугу, что всегда был бдительным стражем возле г-жи де Бурдей, помешал ей вторично выйти замуж и передать в чужие руки состояние, весьма значительное по тем временам. Не совсем ясно, однако, кто из них кого оберегал, и с чьей стороны была проявлена преданность семье.
После случившейся с ним беды Брантом, видимо, безвыездно поселился в своем аббатстве или его окрестностях. Этому вынужденному безделью мы, по всей вероятности, и обязаны оставленными им после себя объемистыми трудами. Прикованный к одру болезни, он находил облегчение в том, что записывал свои воспоминания и мысли. Он разнообразил эти занятия многочисленными процессами против родственников, соседей и монахов своей обители. Будучи яростным сутягой, он завещал эти судебные дела наследникам, поручая им беспощадно преследовать его противников. За исключением переписки с несколькими светочами ума и знаменитостями того времени, в том числе королевой Маргаритой — перед ней он благоговел, — Брантом совершенно отошел от общества, в котором вращался всю жизнь. Как явствует из его собственных произведений и из колючих строк некоего писателя-кальвиниста, посвященных ему, он втайне сочувствовал Лиге и, быть может, по-своему ей служил; во всяком случае, д’Обинье отводит ему незаметную роль — роль носителя колокольчиков в католической процессии, состоявшейся во время осады Парижа. Умер Брантом 15 июля 1614 года в полной безвестности, причем наследники не выполнили ни одного пункта его завещания, котором он повелевает опубликовать свои рукописи, а люди, по всей вероятности, получившие их, даже не подумали снабдить их комментариями, а между тем они имели бы для нас огромный интерес.
Сказанного о жизни Брантома достаточно, чтобы мы отнеслись снисходительно к его творчеству. Следует приписать увечью автора горечь некоторых его размышлений, а веселость, которая почти всегда берет у него верх, заслуживает тем большего внимания, что болезнь не могла ее победить.
Несмотря на склонность изображать в выгодном свете относящиеся к нему факты, Брантом, думается нам, поразительно искренен: вероятно, он принадлежал к разряду людей, которые испытывают потребность говорить о себе и в упоении от собственной особы рассказывают без разбора и хорошее и плохое; они просто неспособны что-либо скрыть, ибо любое событие с их участием кажется им достойным памяти потомков.
Приведем тем не менее в похвалу Брантому два характерных штриха. Как известно, он выпустил книгу о дуэлях — он питал явную слабость к этому предмету. Но он ни разу не упомянул в ней о том поединке, в котором он участвовал: в то далекое время это могло показаться чудачеством. По-видимому, он отличался учтивостью и мягкостью — качествами, весьма редкими при тогдашнем французском дворе.
Он писал пространно и сочувственно о любви и любовных похождениях, но никогда не намекал на собственные победы; надо быть признательным ему за эту скромность. Кроме того, говоря о современницах и их приключениях, он проявлял неизменную сдержанность, правда, не в выборе слов, но в изложении фактов, дабы никто не узнал действующих лиц многочисленных скандальных историй, которые он рассказывает. По всей вероятности, он писал лишь для немногих, хорошо осведомленных лиц, и хотел освежить эти приключения в их памяти, но отнюдь не намеревался содействовать распространению скандальных слухов.
Величайший упрек, который грядущие поколения могут сделать Брантому, относится не к факту измены, а к его намерению изменить отечеству. Не следует все же судить его с той строгостью, которой заслуживал бы француз, продавшийся врагу ныне. В том веке дворяне претендовали еще на полную независимость и считали себя вправе менять сюзерена, если были недовольны властелином, доставшимся им только потому, что они здесь родились. В XIV веке в Кастилии для ricos otes была установлена даже специальная процедура, позволявшая им «перерождаться», то есть менять короля и родину. Хотя во Франции подобного обычая никогда не существовало, стоит ли, однако, удивляться тому, что чувство долга сильно ослабело у французов в конце XVI века, после трех междоусобных войн, во время которых обе враждовавшие партии призывали чужеземные войска, чтобы улаживать свои распри. Многие тогдашние дворяне, люди с незапятнанной честью, став во главе немецких рейтаров, рубили головы соотечественникам и могли даже скрестить шпагу со своим королем и принцами крови. Будучи в Лионе, на службе у Генриха III, Брантом слышал гордый ответ барона де Монбрена, главы дофинских протестантов. «Мы находимся в состоянии войны, — сказал он, — а когда я сижу в седле, я уже не признаю приказов короля». Заметим также, что в XVI веке слово «родина» было едва ли не пустым звуком; люди или совсем не знали этого отвлеченного понятия, или смешивали его с любовью к монарху, а ведь королями тогда были Карл IX и Генрих III.