Страница 13 из 16
Этот священник был стар. У него была желтая борода, и от его одежд исходил какой-то несвежий запах. Его принципы в точности совпадали с дядиными. Он был ярый монархист, представляющий Бога как абсолютного властелина Вселенной, и отождествлял религию с чем-то вроде жесткой бюрократии, контролирующей каждую мелочь в жизни.
Мы с Дмитрием сразу же невзлюбили его. Скучная и неприятная наружность, бесконечные однообразные уроки, гнусавый голос доводили нас до крайней неприязни, и через несколько месяцев мы почувствовали, что он невыносим.
Мы пожаловались дяде. Он строго отчитал нас за недостаток почтительности. Уроки продолжались. Наконец я дошла до крайности и пожаловалась в письме отцу. Результат этой переписки не был для меня благоприятен. Дядя позвал меня в свой кабинет, выразил недовольство моими действиями за его спиной и вновь сделал мне строгий выговор. И только после смерти дяди нас наконец избавили от этого бедного священника, который обладал над нами единственной властью – раздражать нас однообразными наставлениями, связанными с политической иерархией.
Дядя следил – или ему казалось, что он следит, – за нашим образованием. Он вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Его любовь к нам, его желание помочь нельзя было отрицать. Но – увы! – его трогательные усилия часто оказывали на меня действие, абсолютно противоположное ожидаемому. Это был человек тяжелый в своих привязанностях и чрезвычайно ревнивый.
Та изоляция, в которой всегда жили мы с Дмитрием, теперь стала еще больше. Раз или два мадам Лайминг приходила лично просить дядиного разрешения отпустить нас к ним на ужин, но его согласие было столь нелюбезно, что она не осмеливалась больше обращаться к нему с такой просьбой. Постепенно мы становились все более и более отрезанными от мира и все более одинокими.
Глава 6
Тысяча девятьсот пятый год
Мне кажется, что тогда мир был озабочен политической ситуацией на Дальнем Востоке и вероятностью войны с Японией. Если нам и разрешали слушать подобные разговоры, то я об этом не помню. Но когда в конце января 1904 года война была на самом деле объявлена, мы отправились с дядей в Успенский собор Кремля, где я услышала «Те Деум». Мне до сих пор слышится голос архидьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он читал в конце службы манифест.
Сначала война шла хорошо. Каждый день толпа москвичей приходила на площадь перед нашим дворцом с демонстрацией верноподданнических и патриотических чувств. В передних рядах люди несли флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами народ пел национальный гимн, затем выкрикивали громкие приветствия и тихо уходили. Людям понравилось такое развлечение. Их воодушевление становилось все более и более шумным, и, заметив, что власти не стремятся утихомирить их проявления патриотизма, они в конце концов отказались покинуть площадь и разойтись. Их последнее сборище превратилось в нечто вроде вакханалии с массовым пьянством, которое закончилось тем, что они начали швырять бутылки и камни в наши окна. Пришлось вызвать полицию и выставить постовых вдоль тротуара, чтобы защитить вход в наш дворец. Тревожные крики и ворчание толпы проникало к нам в комнаты почти всю ту ночь.
С самого начала что-то словно подсказывало мне, что эти демонстрации могут плохо закончиться, и, несмотря на свои тринадцать лет, я высказала свое мнение другу моего дяди. Я добавила, что толпа использует свои патриотические чувства только как оправдание шумных перебранок и что, на мой взгляд, власти допускают ошибку, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет свой собственный неясный инстинкт и она всегда опасна. Но мой слушатель никак не оценил мои размышления. Он был шокирован ими и немедленно донес о них дяде, который строго со мной поговорил.
В сущности, он сказал мне (и это было абсолютно серьезно), что глас народа – это глас Божий. Толпа, провозглашающая монархические лозунги, казалась ему и его окружению неким религиозным шествием. Я была виновна, по его словам, в недоверии к настроению толпы и в отсутствии уважения к традициям.
Этот случай заставил меня о многом подумать. В моей юной голове начали появляться мысли, которых у меня раньше никогда не было, и я смотрела вокруг с большим вниманием. Тревога проникла в мое сознание и оставила в нем свой отпечаток.
Война побудила окружающих меня людей к новой деятельности. Тетя организовывала в Москве госпитали. Она посылала на фронт полевые госпитали и подразделения медицинских сестер, создавала комитеты для вдов и сирот и открыла в Кремлевском дворце мастерскую, где городские дамы шили постельное белье и делали перевязочный материал для госпиталей. Эта мастерская быстро расширялась. Вскоре отдельные ее цеха заняли все залы дворца. Работа в этой мастерской была для меня одним из способов скрыться в воскресенье. После того как начали поступать раненые, тетя часто посещала их. Иногда она брала с собой меня. Мы проводили в госпиталях по полдня, разговаривая с больными.
К войне публика сначала отнеслась легко, отказываясь верить, что азиаты могут собрать дееспособную армию. Но когда прошло несколько месяцев, а наши войска не добились победы, война быстро стала непопулярной и недовольство стало всеобщим. Обязанности моего дяди увеличивались еще и еще, и мы видели, что он очень обеспокоен. Но нас, как всегда, оберегали от влияний внешнего мира, и политические разногласия не проникали в нашу классную комнату, в нашем присутствии не допускалось ведение никаких серьезных дискуссий. Однако некоторая тревога и нервозность носились в воздухе, но и это мы ощущали смутно, так как нас все время чем-нибудь занимали. Та зима 1904 года была последней, когда мои школьные и другие занятия проводились с каким-то подобием методики.
Лето 1904 года было отмечено счастливым событием – рождением бедного маленького цесаревича. Но Россия так долго ждала появления наследника, и это ожидание столько раз уже оканчивалось разочарованием, что новорожденного приняли без воодушевления, и радость длилась недолго.
Даже в нашем доме царило какое-то уныние. Без сомнения, дядя и тетя знали, что роды были тяжелыми и что с самого своего рождения ребенок нес в себе зачатки неизлечимой болезни – гемофилии. Родителям, несомненно, тут же сообщили о болезни их сына. Никто никогда не узнает, какие переживания вызвал в них этот ужасный факт, но с того момента характер императрицы, беспокойный и тревожный, претерпел изменения, и состояние ее здоровья, как физического, так и душевного, изменилось.
Мы сопровождали дядю с тетей в Петергоф, чтобы присутствовать на крестинах маленького цесаревича. Позолоченная карета, за которой следовал кавалерийский отряд, привезла новорожденного к церкви. С ним была его кормилица. С самой зари ко всему пути следования, где должен был проезжать кортеж, были стянуты полки. Многочисленные кареты были запряжены лошадьми в нарядных плюмажах.
В одиннадцать часов утра царская семья и придворные были готовы: мужчины в полной парадной форме, а женщины в драгоценностях и в платьях из золотой и серебряной парчи с длинными шлейфами. Император, великие князья и княгини, послы и высокопоставленные сановники образовали процессию. Они дошли до дворцовой церкви, пройдя через залы, заполненные гостями. Маленького цесаревича на подушечке из серебряной ткани несла во главе процессии смотрительница гардеробной статс-дама. Церковь сияла светом. У входа императора приветствовали многочисленные представители духовенства во главе с архиепископом Санкт-Петербурга. Церковная служба закончилась, младенца принесли в дом с такими же церемониями. День закончился поздравлениями и банкетом.
В честь армии, воюющей на далеких равнинах Маньчжурии, все бойцы были записаны крестными отцами юного цесаревича.
То лето в Ильинском было долгим, почти утомительным, и лишь после осеннего переезда в Усово произошло одно памятное событие. Этот случай, возможно и незначительный, оставил во мне глубокое впечатление. В одно воскресное утро, когда слуги спустились вниз, чтобы начать свою работу, они обнаружили, что грабители унесли большую часть столового серебра. У меня мурашки побежали по коже, когда я увидела следы, оставленные ворами. Они даже поели в той самой комнате, в которой мы провели тот вечер, и, утолив голод, спокойно покурили. Здесь были крошки табака и забытые бумажки от папирос. Здесь они спокойно высадили окно, чтобы уйти; там, под окном, остались их следы на снегу!