Страница 42 из 68
Он сидел в сгущавшихся сумерках и, забыв включить свет, все листал и листал протокол допроса. По существу, материал был уже собран, нужно было его только просмотреть, в случае необходимости сделать выписки, расположить по порядку и сопоставить с беспомощными увертками обвиняемой. Вот только эта загадочная племянница, о которой в полиции не сказано было ни слова, как узнать правду, ведь бедняга Мрацек, с ее шерстяными чулками и творожным штруделем, так глупа.
Впрочем, пути, ведущие к истине, неисповедимы! И Будил вспомнил последнего подследственного — врача, который забыл свою записную книжку в кафе. Право же, странное кафе! Метрдотель относит в полицию забытую книжку с доброй сотней адресов женщин, которым хозяин книжки делал аборты, — по 600 шиллингов за каждый. Хороший метрдотель, ничего не скажешь, нашел свою форму обслуживания клиентов! Полтора года дали ему, этому доктору, восемнадцать месяцев, немногим более пятисот дней. Меня-то это не очень касается, дело ко мне перешло от моего предшественника, он его, собственно, уже закончил. Пятьсот на двадцать четыре, это что-то около десяти тысяч часов, по сто часов за каждого ребенка.
Сто часов — это примерно четыре дня, а Мрацек находится здесь уже десять дней да восемь дней в полиции проторчала. Но сидеть ей еще долго, уж два-то года наверняка получит, ведь врача судили лишь за подпольные аборты, а тут — убийство.
Вечером у себя дома Будил разворачивал бутерброды, до которых на работе, по обыкновению, не дотронулся, когда вошла старая перечница Штефания, молча отобрала их у него и принялась накрывать на стол. Она поставила только один прибор, ибо сама неизменно ужинала несъеденными бутербродами. Будил машинально хлебал суп. Он думал о детоубийце.
Вернувшись из кухни, Штефания убрала со стола. Эта семидесятипятилетняя старуха, с угрюмым иссохшим лицом, вела хозяйство Будила и отличалась феноменальной молчаливостью. К советнику она перешла от матери, жердеобразной святоши, которая долго не отказывалась от попыток пережить сына. Кроме Штефаиии, она оставила после себя часы с кукушкой, железную кровать, тумбочку и облезлое, еще дедовское кресло, то самое, в котором он теперь и сидел, размышляя. Из всего наследства Будил больше всего дорожил креслом, меньше всего — Штефанией.
Они были родственниками, так как Штефания принадлежала к какой-то отдаленной боковой ветви рода Будилов, и мать под конец жизни взяла ее в прислуги, выписав для этого из своей старой доброй Моравии. Степень родства не удалось установить даже Будилу, а ведь в гимназии он слыл одним из самых дотошных, хотя и крайне медлительных учеников, по крайней мере таким считали его соседи по парте. Учителя никогда не ценили этой черты, они замечали лишь то, что Алоис не сдал работу в срок, и совсем не понимали, что именно из-за дотошности он не может работать так же быстро, как это делают несерьезные, беззаботные первые ученики, которые так сметливы, что схватывают все на лету. Будил хорошо помнил, что он чувствовал, когда стоял у доски, а глупые всезнайки таращили на него глаза; ведь он был примером того, каким не должен быть ученик, его считали отребьем, подонком. Кроме всего, он был из бедной семьи и на переменах с завистью смотрел, как сынки крестьян-богатеев уписывают хлеб с салом. У его отца, мелкого австрийского чиновника, верного слуги императора и короля, было семеро детей. Он был седьмым и готовился стать священником, но учитель закона божьего считал, что он для этого слишком глуп. Возблагодарив бога, отец решил, что Будил пойдет в офицеры. Но тут разразилась война, и Австрия, потерпев поражение, перестала нуждаться в офицерах. Наконец, преодолев многие трудности, Будил стал судебным следователем.
Став следователем, Будил, как и раньше, часто впадал в задумчивость, сидя за столом в чернильных пятнах, с изрезанными краями, с досками, стертыми до черноты, без конца перелистывал латинский словарь, проверяя каждое слово, даже если знал его, так как боялся, что забыл какое-нибудь его второстепенное значение.
Бывало, отец, встряхивая взлохмаченной шевелюрой, говорил: «Алоис, выйти в люди — твой долг». А рядом с ним, на одной парте, сидели крестьянские сынки и уплетали сало. Ножами с рукоятками из оленьих рогов они отрезали длинные узкие куски и набивали ими рот, потом отламывали куски хлеба и запихивали их вслед. Нет, они не просто терпели Будила, а при этом творили добро, разрешая ему присутствовать при церемонии, которая посвящала их в граждан первого сорта. Мать поднимала на сына грустные глаза и говорила: «Выйти в люди — твой долг». Ее уже нет; вопреки всем предсказаниям она умерла на восемьдесят первом году жизни, вот уже четыре года, как советник Будил — сирота. Впрочем, у него есть Штефания.
А интересно представить себе на месте Антонии Мрацек Штефанию — вот она рожает младенца, душит его подушкой в красной клетчатой наволочке. К сожалению, вообразить это нелегко, если учесть ее возраст — семьдесят пять лет. Но она могла бы учинить что-нибудь еще: совершить подлог, скажем, сплутовать, поджечь дом. Будил не то чтобы желал старухе зла, он просто предавался игре воображения, раздумывая о том, может ли такая овца, как Штефания, пойти на преступление. С ней, со Штефанией, тоже сущее наказание. Болтается она тут целыми днями без дела, точно соглядатай.
Когда Штефания убрала остатки еды, Будил принял позу напряженного ожидания. Его глаза не отрывались от старомодной тумбочки покойной матери, и ему почудилось в ней что-то дьявольское. Так прошло несколько минут. Затем снова вошла Штефания. Бросая вокруг себя сердитые, мрачные взгляды, она постелила постель. Будил же по-прежнему неподвижно сидел, наблюдая за Штефанией. Она вдруг оказалась непозволительно близко от тумбочки, до которой не смела дотрагиваться. Таков был закон.
Наконец она удалилась, но советник не вставал до тех пор, покуда ее тяжелые шаги не стихли в самом дальнем углу квартиры; лишь тогда он взял портфель, извлек оттуда дело банды Вильгельма Койтера, протоколы допросов Мрацек и удобно разложил их на столе. Теперь мы одни, подумал он, теперь никто не помешает сосредоточиться. Прежде чем продолжить прерванные размышления, он с глубоким удовлетворением принялся за персоналии обвиняемых. Ведь персоналии — единственный достоверный материал. Все остальное — домыслы, ненадежные сведения, при рассмотрении которых необходим здравый смысл, интуиция следователя, дотошная пытливость ума. Итак, у Мрацек сбежал жених. Что ж, в высшей степени благородно! Наверно, и сбережения кой-какие прихватил. Нужно спросить ее об этом, впрочем, нет, она все равно не сознается, это только ее разозлит. И как это она пошла на убийство, ведь можно было сделать аборт, чего проще, ну дали бы ей три недели условно, вот глупая толстуха, так ей и надо, теперь пусть посидит под замком, покуда не одумается, а там дело за малым: определить состав преступления, передать дело прокурору, запустить машину правосудия.
Племянница подполковника не давала Будилу покоя. Уж разумеется, она намного моложе Мрацек, лет двадцати пяти или тридцати, высокая брюнетка, черные как смоль волосы; навещая больного дядю, она приносила ему цветы, играла на рояле в соседней комнате. Вторую венгерскую рапсодию Листа. Подполковник слушал, вспоминал молодость. Мрацек тоже слушала и яростно гремела посудой: она-то не умела играть на рояле. Она знала: вот сейчас подполковник окончательно размякнет, а племянница бесшумно подойдет к нему и проворкует: «Мрацек так плохо постелила постель, я сделаю лучше», и подполковник, повздыхав, попросит ее достать из комода завещание и уменьшит ее, Мрацек, долю в наследстве до каких-то жалких грошей.
Она швыряла посуду и уходила гулять. А племянница продолжала играть Вторую венгерскую рапсодию Листа. Она играет ее и сейчас — высокая брюнетка с черными как смоль волосами.
А Мрацек лежит в камере и наверняка не может заснуть. Она думает: «Советник Будил — хороший человек, завтра я во всем сознаюсь, у него и без меня хватает забот». Фу, какой вздор, безусловно, дрыхнет эта толстуха и видит во сне своего жениха-проходимца, она спит, надеясь на доброту советника Будила, который скоро вернет ее этому мошеннику… А подполковник ждет не дождется своего творожного штруделя. Как только Мрацек ушла за покупками, племянница выскользнула из кабинета, положила подушку на ребенка, а сама уселась сверху. В руках у нее журнал мод. Потом она слезла с подушки, опять подошла к роялю. Когда Мрацек вернулась, ребенок был уже мертв. Решив, что это она сама впопыхах положила подушку на ребенка, Мрацек испугалась, завернула трупик в газету и бросила в мусорный ящик, а в это время подполковник все слушал, как племянница играет на рояле, и все вспоминал молодость.