Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 109



Собой Раевский был очень некрасив, но наружность у него была оригинальная, невольно бросавшаяся в глаза и остававшаяся в памяти. Граф П. И. Капнист рассказывает об этом прообразе Онегина: «Высокий, худой, даже костлявый, с небольшой круглой и коротко обстриженной головой, с лицом темно-желтого цвета, с множеством морщин и складок, — он всегда (я думаю, даже когда спал) сохранял саркастическое выражение, чему, быть может, не мало способствовал его очень широкий, с тонкими губами, рот. Он по обычаю двадцатых годов был всегда гладко выбрит и, хотя носил очки, но они ничего не отнимали у его глаз, которые были очень характеристичны: маленькие, изжелта карие, они всегда блестели наблюдательно живым и смелым взглядом и напоминали глаза Вольтера».

Раевский состоял адъютантом при Воронцове во Франции и там имел возможность встречаться с графиней Елизаветой Ксаверьевной. Впрочем, нет сомнения, он знал ее и раньше, еще до замужества, ибо старая графиня Браницкая приходилась ему двоюродной бабкой. Но влюбился он только в 1820 году, когда гостил в имении Браницких — Белой Церкви. Любовь эта, затянувшаяся на несколько лет, исковеркала его жизнь. Ум и блестящие способности Раевского заставляли близких многого ждать от него. Но он не оправдал всеобщих ожиданий. Оставив в начале двадцатых годов службу по расстроенному здоровью, томимый бездельем и скукой, надменный бес явился в Одессу по следам Воронцовой. Ф. Ф. Вигель, наблюдавший за ним глазами живейшей неприязни, так изображает его тогдашнее состояние: «В уме Раевского была твердость, но без всякого благородства. Голос имел он самый нежный. Не таким ли сладкогласием в Эдеме одарен был змий, когда соблазнял праматерь нашу… Я не буду входить в тайну связи его с *** [т. е. с Е. К. Воронцовой. — П. Г.]. Но могу поручиться, что он действовал более на ее ум, чем на сердце и на чувства. Он поселился в Одессе и почти в доме господствующей в ней четы. Но как терзалось его ужасное сердце, имея всякий день перед глазами этого Воронцова, славою покрытого, этого счастливца, богача, которого вокруг него все превозносило, восхваляло… При уме у иных людей как мало бывает рассудка. У Раевского он был помрачен завистью, постыднейшей из страстей. В случае даже успеха, какую пользу, какую честь мог он ожидать для себя? Без любви, с тайной яростью устремился он на сокрушение супружеского счастья Воронцовых. И что же? Как легкомысленная женщина — Воронцова долго не подозревала, что в глазах света фамильярное ее обхождение с человеком ей почти чуждым его же стараниями истолковывается в худшую сторону. Когда же ей открылась истина, она ужаснулась, возненавидела своего мнимого искусителя и первая потребовала от мужа, чтобы ему было отказано от дома… Козни его, увы, были пагубны для другой жертвы. Влюбчивого Пушкина не трудно было привлечь миловидной Воронцовой, которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта…

Вздохи, сладкие мучения, восторженность Пушкина, каковых один он был свидетелем, служили ему беспрестанной забавой. Вкравшись в его дружбу, он заставил в себе видеть поверенного и усердного помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его… Еще зимой [1823–1824 года. — П. Г.] чутьем я слышал опасность для Пушкина, не позволял себе давать ему советов, но раз шутя сказал ему, что по африканскому происхождению его все мне хочется сравнить его с Отелло, а Раевского с неверным другом Яго».

Предание о любви Пушкина к Воронцовой долго держалось в Одессе. Отголоском распространенных сплетен служит следующий не совсем правдоподобный анекдот, сохраненный одним из первых пушкинистов, П. И. Бартеневым: «Перед каждым обедом [у Воронцовых], к которому собиралось по нескольку человек, хозяйка обходила гостей и говорила что-нибудь любезное. Однажды она прошла мимо Пушкина, не говоря ни слова, и тут же обратилась к кому-то с вопросом: что нынче дают в театре? Не успел спрошенный раскрыть рот для ответа, как подскочил Пушкин и, положа руку на сердце [что он делал особливо, когда отпускал свои остроты], с улыбкою сказал: „La sposa fidele, contessa! [Верная супруга!]“. Та отвернулась и воскликнула: „Quelle impertinence! [Какая наглость!]“. Слова эти были действительно довольно бестактным намеком молодого ревнивца на отношения графини к Раевскому».

М. О. Гершензон полагает, что первоначальным автором сплетен был не кто иной, как Вигель, оклеветавший Раевского. Нет спору, что злобствующий мемуарист легко мог извратить истину. Но дело в том, что рассказ его как нельзя лучше совпадает и с внешними событиями, нам известными, и с многочисленными намеками, вырвавшимися у лиц, близко знавших поэта, и со свидетельством стихов. Так, княгиня В. Ф. Вяземская, жившая в Одессе летом 1824 г., рассказывала впоследствии П. А. Плетневу об увлечении Пушкина Воронцовой. Сын Вяземских, князь Павел Петрович, много слышавший о Пушкине от своих родителей, сообщает, что причиною неистового гнева поэта против Воронцова было «паче всего одурачение ловеласа, подготовившего свое торжество. Расстройство любовных планов Пушкина долго отзывалось черчением на черновых бумагах женского изящного римского профиля в элегантном классическом головном уборе с представительной рюшью на шее».

О том же говорит Анненков: «Предания той эпохи упоминают еще о женщине, превосходившей всех других по власти, с которой управляла мыслью и существованием поэта. Пушкин нигде о ней не упоминает, как бы желая сохранить про себя одного тайну этой любви. Она обнаруживается у него только многочисленными профилями прекрасной женской головы, спокойного, благородного, величавого типа, которые идут почти по всем бумагам из одесского периода его жизни».



Анненков, писавший еще при жизни Е. К. Воронцовой, ограничился этими недомолвками. Но из контекста совершенно ясно, что он не мог подразумевать никого иного, кроме графини. А он, конечно, знал биографию Пушкина как никто, и в его распоряжении были такие сведения, устные и документальные, которые нынче уже утрачены.

Наконец, если отвергнуть предположение о любви Пушкина к Воронцовой и вызванной этим ревности со стороны мужа, то не совсем понятным является эпизод высылки поэта из Одессы. Конечно, между Пушкиным и надменным графом, его принципалом, существовало роковое несоответствие характеров, которое должно было рано или поздно привести к столкновению.

Воронцов был отнюдь не плохой начальник и при случае умел горой стоять за своих подчиненных. Но у него была тщеславная слабость, заставлявшая его требовать от военных и гражданских чинов службы не государству, а как бы лично ему, Воронцову, словно феодальному сюзерену. Так, он никогда не прощал тем из своих служащих, которые дерзали ходатайствовать о переводе.

Опьяненный самолюбием, он требовал открыто выражаемой личной преданности и даже явной лести. Система фаворитизма, им усвоенная, расцвела впоследствии пышным цветом во время его управления на Кавказе. А у Пушкина вся кровь закипала в жилах при одной мысли о фаворе, прислужничестве и даже простом покровительстве. Приняв во внимание несомненный ум Воронцова, трудно допустить, чтобы поверхностный и, в сущности, безобидный пушкинский либерализм в самом деле внушал ему серьезные опасения, но, конечно, оппозиционные выходки опального поэта-чиновника сильно раздражали гордого вельможу. Все это делало столкновение неизбежным. И, однако, знакомясь с историей высылки во всех подробностях, мы отчетливо убеждаемся, что Воронцов воистину вышел из границ и позволил себе в отношении Пушкина вещи, явно недопустимые даже по понятиям своего времени и своего круга. Его гнев на поэта должен был иметь какую-то глубоко скрытую и притом весьма серьезную причину, каковой, скорее всего, могла явиться ревность оскорбленного мужа.