Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 16



— Посмотрите, пожалуйста. У вас такого, думаю, нет. — Голос прозвучал над головой, и к Марине протянулась ладонь с продолговатым, мутно-розовым, словно светящимся изнутри сердоликом.

— Вот это да! Он же просверлен! И форма правильная… — Марина рассмотрела находку, сняв пенсне. — А вы знаете, что это такое? Не догадываетесь? Это же генуэзская бусина, ей, наверно, триста лет! Вы везунчик. Не вздумайте выменять на какую-то чепуху. Самому пригодится.

Оторвав взгляд от сокровища, она заглянула в склоненное над ней лицо и словно обожглась — отвела взгляд: вот уж где настоящий клад! На узком овале бледного лица — небесной голубизны сверкающие глаза, обведенные лиловатыми тенями. Все это в ореоле разметанных ветром прядей густых светло — каштановых, выгоревших на солнце волос… Совершенный рыцарь печального образа. — Марина заглянула в прозрачные глаза совсем близко, пыталась понять загадку их грусти.

— Сергей Яковлевич Эфрон. Гощу у Волошиных, — представился он, все еще держа на протянутой ладони бусину. — Это вам.

Марина недоверчиво прищурилась. Она сразу увидала картину словно со стороны чужим взглядом, взглядом из космоса — небесной дали, скрывающей главные тайны вечности.

Высокий юноша в белой рубашке, трепещущей на ветру подобно крыльям, с тихим голосом и лицом небожителя смотрел, не отрываясь, на неуклюжую девушку в светлой холщовой матроске — босую, едва обросшую после кори, чуть полноватую, круглолицую. А вместо глаз отсвечивали стекла пенсне. Это на взгляд вон того, дядьки в панаме, то есть — поверхность, шелуха. Сергей же, приоткрыв рот от изумления, разглядел, конечно же, суть босоножки: морскую зелень глаз, золотой отревет коротких прядей, янтарную нить на длинной шее, изящную горбинку носа, а главное, ее значительность, особость, единственность. Он понял, кто она, потому и дарит бусину.

И стоят они оба — две крошечные фигурки, если глянуть с облачка — одни во всем мире, сошедшиеся в точке, которую называют скрещением судеб, соединяющей единственных в единство, отныне и во веки веков.

— Марина Ивановна Цветаева. Спасибо. — Она осторожно взяла бусину, понимая всем существом, что происходит событие, куда более огромное, чем встреча на пляже. Что одной ей больше не быть, что дарит она себя всю целиком синеглазому мальчику и принимает в дар его самого до конца дней — хранить и беречь.

На закате они поднялись в горы. Легконогая Марина ловко взбиралась по крутым тропинкам, он едва поспевал за ней, держась рукой за бок, где иногда еще остро потягивал свежий шов аппендицита. Марина остановилась на краю обрыва, щурясь оглядела горизонт, слившийся в дымке с морем, вздохнула и предложила:

— Давайте сядем. Передохнем. Ничего, что я курю? — Марина села на плоский камень и указала Сергею на место рядом. Достала из кармашка свободной светлой юбки папиросы, вишневый мундштук, щелкнула зажигалкой, привычно закурила. Окинула прищуренным зеленым взглядом морскую ширь, мощь каменистых уступов, вылинявшую небесную ширь, рассекаемую ласточками — сплошной романтизм, полет духа, головокружение.

— Хорошо!

— Так хорошо, что даже страшно… Нет, я не высоты боюсь… Страшно, что я здесь и все так волшебно!.. Так не может быть! Со мной — не может… — Он вдруг замолчал, выводя пальцем зигзаги в дыме ее папиросы. Ветер подхватил и унес сизое облачко с его монограммой.

— Вы что? Беду накликаете. Так даже говорить нельзя! Произнесенное слово — это заклятье. Потому что инвокация, то есть произношение, провоцирует осуществление. Тьфу-тьфу! Нашли фантастическую бусину, нашли чудачку, которая променяла бы за нее все драгоценности, кабы они были… Вы знаете, кто вы? Вы — везунчик! Так и кричите на все стороны света!

— Да… да… Только теперь это становится ясно. Вот в этот день.

— А до 5 мая вы сидели в темнице или в плену у пиратов?

— Нет. Болел. У меня с детства туберкулез. Его залечили, но вдруг воспалился аппендикс, в Феодосии недавно сделали операцию. — Сергей прижал ладони к разогретому камню. — Руки всегда мерзнут.

— Вам, наверно, еще трудно ходить? — ужаснулась Марина, отметив худобу длинных кистей, сутулость и голубые жилки под тонкой незагорелой кожей. Такой искренний, живой, такой весь прозрачный… О, как хотелось обнять, прижать, оберегать! Подобный жар душевной тяги, восторженной жалости она испытывала к щенкам, птенцам, к тем, кто нуждался в опеке и помощи.

— Что вы, что вы! Я не устал. Я счастлив, совершенно счастлив… Даже не верится, что мы с вами, вдвоем… Я так давно хотел… Хотел очень много вам сказать…

— Давно?! Хотели сказать мне? Да мы познакомились три часа назад, — Марина фыркнула.



— Нет, нет! Давно, именно давно! Дело, видите ли в том… Я… Я знал вас всегда. — Он вздохнул с надрывом признания. Помолчал. Собравшись с духом, твердо выговорил: — Всегда, когда было тоскливо и хмуро, я знал, что вы есть. И этим спасался… А потом прочел книжку стихов «Вечерний альбом» и понял, что вы — это вы. Вы и я. Что я не просто придумал вас. Что вы есть на самом деле. И именно такая… Там же все про меня, про вас описано. Вот слушайте:

Или вот еще:

Сергей читал ее стихи торопливо, озаряясь внутренним светом, делавшим все существо его совершенно прозрачным. Словно и не было тайников души — только свет и восторг, восторг и страх пробуждения.

— Ваши стихи написаны про меня. Честное слово! — горячился он. — Я жаждал сразу всех дорог! И мечтал отдать свою душу… Мечтаю… — Марина ощутила, как тонет в аквамариновой глубине его глаз.

— Значит, стихи про нас. — Она встала и прикурила новую папиросу.

— Это прекрасные, прекрасные стихи! А я и сейчас — плохие пишу. Не просите, декламировать не стану.

— Вы, Сережа, непременно учтите: я бываю резка. Не потому, что хочу унизить, а что бы показать: я — это я! Гордая.

— Вы совершенное чудо и знаете это. И то, что просите смерть в 17 лет — я так это понимаю! Именно в семнадцать! Ведь никогда уже так хорошо не будет! Такой чистой грусти не будет. Будет какая-то шелуха жизни… Мусор, от которой хочется отряхнуться.

— Вы любите грустить?

— Думаю, что я родился весельчаком. Всегда всех смешил… Но… На меня свалилось страшное горе… — Он запнулся. — Ну, об этом не надо. Это печально. Это трудно понять…

— Я пойму. У меня своего горя полно. Пожалуйста, рассказывайте про себя с самого начала.

Сергей крутил в длинных пальцах слоистый камень — частица лавы, извергнутой Карадагом в доисторические времена.

— Как легко перешагнуть через миллионы лет. И как трудно касаться самого близкого. То есть… совершенно невозможно понять, как жить, чтобы быть достойным всего этого. — Он мотнул головой. — Извините, Марина, я, когда волнуюсь, плохо говорю… Мне так много хочется сразу выразить…

— Уверяю вас, я буду слушать, как отличница на уроке. Не торопитесь и непременно, непременно рассказывайте все. Как думаете, так и говорите.

— И мы просидим здесь всю ночь?

— Хоть всю жизнь. Говорите, я непременно должна знать!

— Хорошо, только не насмешничайте… Первое, что я помню, — старинный барский особняк в одном из тихих переулков Арбата. Туда мы переехали после смерти моего деда — отставного гвардейца Николаевских времен. Это было настоящее дворянское гнездо. Зала, с двумя рядами окон, колоннами и хорами, стеклянная галерея, зимний сад, портретная, увешанная картинами и дагерротипами в черных и золотых овальных рамах. Заставленная мебелью красного дерева диванная; тесный и уютный мезонин, соединенный с низом крутой и узкой лесенкой; расписные потолки; полукруглые окна — все это принадлежало милому, волшебному, теперь уже далекому прошлому. При доме был сад с пышными кустами сирени и жасмина, искусственным гротом и беседкой. В рамах беседки вставлены разноцветные стекла, и сквозь них весело било солнце. Воздух становился радужным, как конфетки монпансье, и окрашивал все вокруг… мы смеялись, строили рожицы. Я был восьмым ребенком в семье. Четверо умерли в детстве. После меня через два года родился Костя, он и стал моим товарищем в играх. Но больше всего я любил одиночество. Чуть только начинала зеленеть трава, я убегал на волю, унося с собою то сказки Андерсена, то «Детские годы Багрова-внука», а позднее какой-нибудь томик Пушкина в старинном кожаном переплете. Как же я был потрясен стихами «К морю»! Никогда еще не виденное море вставало передо мною из прекрасных строк поэта — то тихое и голубое, то бурное. Я бредил им и всем существом стремился узнать «его брега, его заливы, и блеск, и шум, и говор волн»…