Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 101

— Ось, бачьте! — перегнувшись с повозки, он смотрел вниз, на колею. Там, в темной жирной луже, валялись черепки разбитой глиняной посуды.

— Масло! — определил Федьков. — Уж не фрицы ли пятки смазывали?

— Обронила какая-нибудь раззява-жинка! — Трофим Сидорович подхлестнул лошадей.

— Так вот, говорю, была еще така история с этими руманештами… — заговорил он снова и вдруг воскликнул: — И еще масло загубили! Чого ж воны макитры колотят?

На самой колее опять краснели черепки разбитой посуды.

Трофим Сидорович потянул вожжи, кони пошли медленнее.

— Уж не того ли дядька макитры, что от нас с жинкой на повозке в кукурузу втикал?

— А может, тех очумелых, что нас обогнали? — высказал догадку Федьков.

— Ни. Зачем военному человеку макитры тягать?

— Опанасенко! — вдруг окликнул Гурьев. — Карабин ваш где?

— Где же ему быть? На возу.

— Что-то не вижу. А ну, достаньте!

Лицо старшего лейтенанта было озабоченным и строгим. Прихватывая вожжи левой рукой, Опанасенко вытащил откуда-то из-под себя карабин с заботливо обмотанным тряпицей затвором.

— Ох уж эти мне обозники! — с укором проговорил Гурьев и приказал: — Федьков, возьмите карабин в руки. Да тряпку с затвора снимите!

— Есть!

Гурьев настороженно посматривал вокруг. Пустынные поля, безлюдная дорога, ясное небо. Но странные встречи, странные следы…

Впереди показался высокий журавль колодца. Он торчал над равниной, как предостерегающе поднятый к сухому небу костлявый палец.

Это был обычный колодец, каких много в румынской степи: высокий, посеревший от дождей и ветров журавль, колода с позеленевшим дном, невесть когда и кем сложенная из серого камня, сухая земля, вытоптанная, засыпанная овечьими орешками, и непременный сосед каждого такого колодца — громадный деревянный крест с тремя маленькими крестиками на макушке и перекладинах. А на кресте под грубо вырезанным распятием — наверно, топором орудовал сельский художник — остатки давно истрепанного степными ветрами венка, дара какой-нибудь богомольной крестьянки: выцветшие ленточки, рыжие стебли, уже без цветов и листьев. О чем молилась та, которая повесила венок на этот крест? О том, чтобы вернулся с войны сын, пропавший без вести? Об урожае? Или об утолении какой-либо другой печали? Мало ли скорбей могло выпасть на долю крестьянки… Бесконечно грустными показались Гурьеву эти жалкие полинявшие ленточки и сухие стебли неизвестных, давно облетевших цветов возле потрескавшихся, источенных червями ног деревянного Иисуса… Сколько материнского горя на свете, горя, принесенного войной… Когда настанет конец ему? Воевать за это надо, воевать. И многим матерям еще придется оплакивать своих сыновей, отдавших жизнь за то, чтобы никогда не плакали матери на земле…

— Напувать будем. — Трофим Сидорович стал разнуздывать лошадей. Гурьев присел на край колоды, вытащил карту, прикинул:

— До Мэркулешти — села, через которое нам ехать, если напрямик, — километров восемь. А по любой из двух дорог — дальше…

От колодца расходились два проселка. По следам можно было определить, что только изредка здесь проезжают крестьянские повозки — каруцы да пастухи прогоняют отары овец.

Шумно дыша, раздувая ноздри, кони совали морды в сухую колоду.

— Зараз, зараз! Прохолоньте трохи! — говорил своим любимцам Трофим Сидорович, помогая Федькову тащить наверх тяжелую деревянную бадью.

Гурьеву захотелось пить. Полная воды бадья, чуть тронутая прозеленью от постоянной влажности, уже стояла на краю колодца. Вода еще колыхалась в ней, переплескивая через край, и было слышно, как внизу, в темной прохладной глубине, звучно падают капли.

С наслаждением Гурьев припал губами к краю бадьи. После него к бадье приложился Опанасенко.

— Эх, добра водичка, аж зубы ломит, — крякнул он, оторвавшись. Наклонил бадью. Кони жадно прильнули к воде, с шумом разлившейся по колоде. Ласково похлопывая их по шеям, Опанасенко приговаривал:

— Напувайтесь, напувайтесь, мои гарны, ще не близко…

Пока лошади пили, все трое закурили, присев рядышком на край колоды.

Солнце пекло уже не так яростно, как в полдень. Необычайная, непривычная для солдатского уха тишина властвовала окрест. Где-то в траве лениво позванивали кузнечики. На чистом небе виднелось неподвижное одинокое круглое облачко, похожее на белого барашка, лежащего на голубом лугу. Вблизи колодца, с обеих сторон, дороги, стеной стояла высокая, густая, давно созревшая пшеница.

Все кругом дышало мирным покоем. Но по сердцу Гурьева поцарапывала тревога.





Доехать бы поскорее до Мэркулешти, а там через горы на шоссе выбираться. Не хочется в селе на ночевку задерживаться…

— Товарищ старший лейтенант, идет какой-то!

Придерживая одной рукой карабин, Федьков привстал, вытягивая шею и всматриваясь в гущу хлебов.

— Эй, домнуле! — призывно махнул он рукой. Меж колосьями мелькнуло испуганное лицо.

Показался бледный небритый человек лет тридцати, тощий, с непокрытой головой, в потертом и запыленном, но когда-то щегольском костюме, с небольшим чемоданчиком в одной руке и палкой с массивным набалдашником в другой. Всем обличьем своим он напоминал назойливых господ, пристававших к Гурьеву с коммерческими предложениями в городке. Незнакомец, видимо набравшись смелости, подошел поближе, раскланялся:

— Здравствуй, товарищ! — Тыча себя пальцем в грудь, он стал длинно и обстоятельно что-то объяснять, но Гурьев сумел уловить только то, что этот человек из Бухареста, студент богословского факультета, болен, идет в родное село.

«Не знает ли он кратчайшей дороги на Мэркулешти?» — подумал Гурьев и спросил:

— По-русски понимаете?

— Нуштиу русешти![4] — пожал богослов плечами.

— Мэркулешти? — Гурьев показал на дорогу.

— Мэркулешти, Мэркулешти! — подтвердил студент и кое-как пояснил: к селу ближе проехать напрямик, через лесок.

Пригласив студента сесть рядом, Гурьев предложил ему папиросу. Тот взял. Пальцы его заметно дрожали. «Вот даже палку между колен стиснул, словно опасается, что отберем». Испитое, не по летам старообразное лицо, тревожно помаргивающие глаза… Гурьеву стало жаль этого перепуганного и, видимо, не очень удачливого в жизни человека. «Лысеть уже начал, а учение еще не окончил… Подвезем-ка его». Словами и знаками он пригласил студента ехать вместе. Но тот, почему-то опасливо поглядывая на Федькова с карабином, поспешно отказался: не по пути.

Вдруг Федьков, с присущей ему бесцеремонностью, взял из рук студента палку.

— Чудно́! — с восхищением разглядывал он набалдашник — блестящую львиную голову. Заметив, как настороженно следит за ним обладатель трости, вернул ее хозяину:

— Держи! Не бойся, не отберу. На кой она мне? — и спросил старшего лейтенанта: — На кого же он учится?

— Богослов.

— На попа, значит? Вот чудно́! Да ему ж потом переквалификацию проходить придется!

— Кони понапувались, товарищ старший лейтенант, — доложил Опанасенко.

Гурьев поднялся.

Богослов вскочил следом, подхватил трость и чемоданчик, поклонился и поспешно зашагал к дороге, словно был рад, что его отпустили. Повозка, приминая колесами высокую траву, свернула направо и медленно покатилась чуть заметной в траве дорожкой.

— Поп с тросточкой! — бросил Федьков. — Чего только тут по Европам не увидишь!

— Який он поп? — рассмеялся Трофим Сидорович. — Скорийше на пройду похож, какие здесь в городе шахер-махер делают.

— Все попы — жулики!

— Ну, не все…

— А что? — не унимался Федьков. — Религия — дурман для народа. Это знаешь кто сказал?

— Конешно, глупости это все — насчет чудотворцев, чертяк и прочего, — согласился Трофим Сидорович. — Я при немцах столько чертяк побачил, что и на том свете не найдешь. А вот насчет попов — это ты зря. Они разные. У нас на селе знаешь який поп? Ему, брат, медаль дали!

— За что?

4

Не понимаю по-русски (рум.).