Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 66

– Омлетик с помидорами для моего господина. Пока он помоется и приведет себя в порядок, будет готов. А тут и Ирене с Шубертом подойдут. Остальные ужинают где-то, а потом мы встретимся в «Капабланке».

Пронеслись обрывки воспоминаний, образы старых, облезлых травести-превращенцев, звенящие дрожью струны рояля и запах дезинфекции – хлорки там не жалели.

– Почему именно в «Капабланке»? Последний раз я был там, когда заведение еще называлось «Касба». Лет десять назад, а то и больше.

– Шуберт тащит нас туда. Говорит, они наняли новых травести, прелестных, как в фильме Уолта Диснея.

– Шуберт наш живет на развалинах собственной интеллигентности.

– Ты простудишься. Ступай под душ.

Ему холодно, но он пропускает приказание мимо ушей и втягивает острый запах помидоров, которые подсушиваются на сковороде и ждут, когда их зальют желтыми, пенящимися, как слюна, взбитыми яйцами.

– Этого хватит. Больше не готовь.

– Еще чего! Съешь и кусок жареного мяса. Как же пить на пустой желудок.

– Я не собираюсь пить.

Ему неприятно, что она подбивает его пить. Знает, что пить ему вредно, а подбивает.

– Я когда выпью, чувствую себя ужасно.

– Ну тогда не пей.

Но в голосе нет напора. Словно ей все равно – будет он нить или не будет.

– Если тебе все равно, выпью я или не выпью, почему тебе не все равно, поем я или не поем?

– Вижу, ты просто хочешь поссориться. А я – нет, а потому терпеливо отвечу. Есть тебе или не есть – зависит от меня. А пить или не пить – от тебя. И ты не выйдешь за порог, пока не поешь. А теперь – марш под душ.

И она подталкивает его к ванной и оставляет его в распахнувшемся халате перед зеркалом, усыпанным белыми крапинами порчи, а сама пускает воду и пробует ее тыльной стороной руки, потом опять идет к нему, снимает с него халат, целует в грудь, и подталкивает под слабенькие водяные струйки, и бросает одного, задвигая пластиковую штору решительным взмахом руки, так, словно хоронит его раз и навсегда. Вода бежит по лицу и заставляет закрыть глаза, а когда он их открывает, пар успевает исцелить все, что болело, а главное – будто спадает с глаз застилавший их серый налет, и руки, теперь почти невесомые, твердо и уверенно нащупывают шампунь, и ладони в хлопьях пены мылят все закоулки тела, а губы насвистывают мелодию, которая, казалось, давно забыта. И тут вода предает его самым страшным образом – перестает исторгать пар и мгновенно выстуживает все пространство, огороженное пластиковой шторой вокруг его тела, заточенного в мыльной пене. Он до отказа выкручивает кран горячей воды, но добивается лишь одного: холодная струя бьет еще сильнее, он крутит кран в обратную сторону, а ледяной град решетит его кожу и гонит из студеной пещеры. Он выбирает место, где бы ледяной бич не хлестал, и не решается отдернуть штору, потому что боится увидеть себя в зеркале вот таким, в хлопьях пены, как в чешуе, боится, что мыло засохнет, стянет кожу и он навсегда останется в этой зеленой коросте, словно ящерица. А холодные иглы секут без передышки, и он кричит: Луиса! – но крик его слышит только он сам, Луиса на помощь не приходит. Может, Луиса сумеет унять взбунтовавшуюся воду оттуда, подкрутив что-нибудь в глубинах электронагревателя? Но жребий брошен, и студеная вода не щадит его больного тела, придется вступить с ней в поединок и победить, ведь это всего-навсего вода, и он ступает под ледяной каскад, а из глотки вырывается вопль камикадзе, а руки, будто их не две, а сто, ловят, хватают, взвихривают лютую воду и растирают, вымывают мыльную пену из всех закоулков и пор и трут кожу, пытаясь хоть чуть разогреть ее, а нервы раздирает крик, который заглушает шум студеной воды, пока наконец Луиса не отдергивает штору и не кричит, да, это Луиса кричит и отталкивает его так, что он чуть не поскользнулся, это Луиса лезет под струю и закручивает краны, и на лице у нее негодование и страх, когда она спрашивает, что же он так орет, спятил, что ли. – Пошла холодная вода.

– И надо кричать как сумасшедший?

– Никак не мог закрыть холодную воду.

Луиса набрасывает на него могучее полотенце, а может, это сама Луиса такая могучая, она растирает его и тормошит.

– Я сам могу вытереться.

Сможет, если перестанут стучать зубы и дрожать колени. Боже, если бы не Луиса, что бы с ним стало? В руках у Луисы полотенце разрастается, будто это и не полотенце, а целебные припарки, врачующие язвы. Он позволяет ей врачевать.

– Надень халат. Вот твои таблетки. И это называется халат! Совсем вытерся, стал как байковый. С получки куплю тебе новый.

– Дело к лету идет.

– В коридоре вечно сквозняк. Тебе нужен халат.

Нужен халат. Мыльная пена снежным облачком ложится на лицо, и еще больше оттеняет круги под глазами, нос, и совсем утапливает глаза того чужого человека, что смотрит на него из зеркала, и неизвестно, видит ли. Видишь меня? Бритва проводит борозду, снимая пену и обнажая полоску омоложенной кожи. Сняв пену со всего лица, он с отвращением созерцает урожай – клочья мыльной пены, умирающей на дне потрескавшейся раковины. Струя воды уносит пену, он ополаскивает лицо и смывает остатки мыла. На десять лет помолодел, сказала бы Луиса. На десять лет помолодел, говорит он себе и пытается вернуть своему скелету утраченную юношескую стать. Но зеркало упрямо отражает выпирающие кости и плоть, на которой лежит печать вызревающей внутри смерти.

– На десять лет помолодел.

– Приму таблетки и помолодею еще на десять.

– Решат, что ты мой сын.





– Совсем не хочется есть. Рано ужинать.

– Врач велел тебе есть почаще.

На белой тарелке сочный омлет с помидорами.

– Ты что скривился? Не хочется омлета? А твоя мама говорила, что ты готов есть его утром и вечером. Ну конечно, омлет, который готовит мама…

Луиса одним глазом внимательно следит за тем, как вилка ковыряется в омлете, а потом почти пустая ползет ко рту и тот еле открывается ей навстречу.

– Мясо поперчить?

И перчит. Два бифштекса жарятся на сковороде. Луиса садится к столу и, думая о чем-то своем, не переставая курить, ест свой бифштекс. А его бифштекс, его недруг, на белой тарелке лежит перед ним в кровавой лужице, и кровь продолжает сочиться из невидимых пор мертвого животного.

– Если не возражаешь, я съем его, когда вернемся.

– Холодный?

– Ты разогреешь.

– Ты всегда любил недожаренный.

– В омлете вполне достаточно протеинов и калорий, и мне их хватит на нашу ночную вылазку, до утра больше ничего не понадобится. Так что не беспокойся. До утра я доживу. И не пропущу ни одного вашего танца и ни одного вашего слова.

– Кто бы говорил. Можно подумать, ты немой. Тебе стоит только начать говорить – даже Шуберт слова не вставит. А теперь, дорогой, отдохни, пока твоя Луиса будет краситься, разрисовывать себя, чтобы стать красивой.

– Смотри не перестарайся, не раскрасься, как блудница вавилонская.

– Откуда я знаю, как она выглядит, никогда не видела вавилонской блудницы. Да и никто не видел.

– Не видел, но могу себе представить.

– Ну ладно, отдыхай и смотри, негодник, не вздумай лезть в ванную, пока я там прихорашиваюсь, а не то плохо тебе будет.

Он идет в комнату за магнитофоном, оставленным на тумбочке у постели. Ставит его подле тарелки с омлетом, нажимает кнопку, выбрасывающую кассету, смотрит, на какой стороне записано «Адажио» Альбинони: Пахельбель – «Канон, ре мажор», «Жига, ре мажор», Альбинони – «Адажио, соль минор» для струнного оркестра с органом. Нажимает кнопку перемотки, отбрасывая Пахельбеля назад с убийственной скоростью, и вот рождается «Адажио» Альбинони, величественно-печальное, точно приговоренный к смертной казни гордый паж.

– Опять? – кричит-спрашивает Луиса из ванной.

– Тебе неприятно?

– Мне все равно, можешь слушать хоть миллион раз.

Она появляется улыбающаяся.

– Ну как, красива?

– Для кого?

– Для себя.

– Очень красива.

Она так подчеркнула глаза, так поправила прическу, так оттенила скулы, что стала похожа на рекламу себя самой.