Страница 120 из 123
— Что это невозможно, хотите вы сказать?
— В пределах одной ветви — конечно, нет! Точно так же, как невозможно в пределах одной вселенной спонтанное зарождение жизни. То, о чем только что говорила Фиона: чтобы из неорганических молекул случайно возникла органическая жизнь, а затем разум, необходимо время, на много порядков превышающее возраст каждой отдельной вселенной. Креационисты всегда использовали этот аргумент как доказательство бытия Бога.
— Нам об этом рассказывали в воскресной школе, — вспомнил Себастьян.
— Никогда не посещал воскресную школу, — отмахнулся Форестер. — Я хочу сказать, что и зарождение жизни на Земле, и мое знакомство с Элен — события в рамках одной ветви практически невозможные. А в рамках Мультиверса — обязательные, потому что в бесконечной системе происходит все, что не противоречит законам природы. Для меня — и для любого ученого, работающего в области эвереттики, — сам факт возникновения жизни является доказательством существования Мультиверса. Когда мне позвонила Фиона и рассказала о странной девочке… Себастьян, одно это доказывало, что Мультиверс существует — иначе столь маловероятное событие не могло бы произойти!
— Папа, — мягко сказала Элен, — давай не будем говорить об этом. Ты здесь, мама тоже, я с вами, у вас внуки, сейчас Том с Питером в лагере скаутов… Если тебе кажется, что ты прожил сто жизней…
— И я не схожу с ума? — кисло улыбнулся Себастьян.
— Обычно, — серьезно сказал физик, — человек не воспринимает себя во всех мирах, иначе он действительно рехнулся бы. Да и вы пытаетесь вспомнить себя в трех-четырех ветвях, вряд ли больше… Видел я таких, а Фиона с такими работала — она лет десять была главным врачом в психиатрической клинике. Шизофрения чаще всего — болезнь наложения воспоминаний, интерференция памяти.
— Пам, — сказал Себастьян, повернувшись к жене, тихо сидевшей в кресле и переводившей взгляд с мужа на дочь, — ты помнишь, как мы утром ехали в поезде и Элен держала в руках куклу…
Памела покачала головой.
— Не утром, Басс, — сказала она. — Это было тридцать лет назад. Мы ехали в поезде, Элен держала медвежонка, ты, как всегда, рассказывал смешные истории — я всегда удивлялась, откуда их у тебя столько! — а потом мы приехали в Галвестон…
— В Сиракузы, — поправил Себастьян.
— В Галвестон, — повторила Памела, — и там нас встретили Дин с Фионой, у Дина был чемоданчик, и он сказал, что в чемоданчике столько наших жизней, что даже если мы очень захотим, все равно не успеем их прожить, хотя на самом деле они все в нас, и мы можем вспомнить каждую, но и на это у нас не хватит жизни… Да, Дин?
Форестер кивнул.
— Не удивляйтесь, Себастьян, — сказал он. — Вы это непременно вспомните. Не торопитесь.
— Я хочу домой, — сказал Себастьян. — В Хадсон. К моей маленькой Элен. Я хочу узнать, кто ее бил, в какой бы реальности это ни происходило. Там я это узнаю, а здесь…
— Здесь вы это помните, Себастьян, — сказал Форестер, а Элен крепче сжала ладонь отца.
— Я… — начал Себастьян и прикусил губу: ему стало больно и стыдно, он всегда отгонял это воспоминание, он не хотел думать об этом и не думал много лет, будто ничего не было, он бы и сейчас не вспомнил, если бы с языка не сорвалось… Он был молодым… Но ведь и его так воспитывал отец: маленького Басса он бил тонкой палкой, сделанной из тростника, — этого добра всегда хватало на берегах Гудзона чуть ниже по течению. Басс был уверен — отец внушил ему это! — что только силой можно воспитать настоящего человека, потому что по природе своей, по своей животной сущности человек зол и способен в основном на дурные поступки, о чем и свидетельствуют постоянные детские шалости, глупости и гадости.
Когда они с Пам вернулись из России с ребенком, которого так хотела жена, Себастьян начал воспитывать девочку по-своему: он не резал тростник, эти времена прошли, он просто шлепал Элен всякий раз, когда она поступала по-своему, или шалила, или поступала назло, а назло она поступала слишком, по его мнению, часто, и это приводило Себастьяна в бешенство, он гонялся за девчонкой по всей квартире, а Памела бежала следом и кричала. Крики наверняка слышали соседи, и всякий раз после таких сцен, когда Элен уже засыпала в своей кроватке, жена плакала и говорила, что он — монстр, что из-за его необузданного характера дочь у них непременно отберут, потому что в детском саду миссис Бакли не может не увидеть кровоподтеки, одну семейную пару уже судили за варварское обращение с приемным мальчиком — тоже, кстати, из России, — и приговорили к двум годам, а ребенка отдали в приют, и неужели он хочет…
Он не хотел. Он любил Элен. Может, он любил ее даже больше, чем Памела, но не понимал, как можно воспитать хорошего человека, если не вколачивать в него с малых лет правила поведения и все заповеди, записанные в Библии.
— Пожалуйста, папа, — сказала Элен. — Это было давно. Я на тебя не сержусь.
— Это было здесь… — пробормотал Себастьян. — Я никогда тебя пальцем не тронул! Там. Дома. Когда я увидел синяки… Послушай, значит, та Элен была ты, а не…
— Я.
— Ты могла сказать…
— Что? Когда ты начинал меня бить — здесь, я сбегала в другой мир, где меня любили не меньше, но ни разу не тронули пальцем.
— Я бил тебя, — с отвращением сказал Себастьян. Он сбросил руку Элен, встал и вышел на веранду через высокую дверь, увитую снаружи темно-зеленым плющом. Он почти узнавал улицу — вроде бы те же дома стояли с обеих сторон, и те же маленькие сады отделяли дома от дороги, по которой время от времени проезжали машины — такие же, как там, вот проехал «форд», Себастьян узнал модель две тысячи третьего года, на такой ездил шеф в его фирме…
Он вернулся в дом и спросил:
— Какой сейчас год, черт возьми?
— Вы не помните? — поднял брови Форестер.
— Помню, конечно. Две тысячи тридцать пятый, и что же…
Он замолчал. Год действительно был тридцать пятый, и он это прекрасно помнил.
— Я потерял тридцать лет жизни, — произнес Себастьян с горечью.
— Почему? — удивился физик. — Разве вы не помните каждый прожитый год?
— Помню, — подумав, согласился Себастьян. — Но я не прожил их на самом деле! Мне было тридцать два только вчера, а сейчас…
— Басс, — сказала Памела, — мы прожили все эти годы вместе, ты забыл?
— Нет. Но…
Он прислушался к себе. Он посмотрел на свою жену. Он подошел к большому зеркалу, вот уже десять лет висевшему слева от двери, и посмотрел на себя. Он обернулся и посмотрел на Элен — женщину, которая была его приемной дочерью. Он посмотрел на Дина и Фиону, они сидели рядом друг с другом, касались друг друга плечами, они были вместе, а не рядом — единое существо: муж-жена. «А ведь когда-то…» — подумал Себастьян. Когда-то? Два года назад. Или тридцать? «Нет, — подумал он, — мы никогда с Фионой не были любовниками, что за глупость, этого не могло быть, потому что…» Почему? Он сейчас уже не помнил — столько лет прошло. Если и было когда-то что-то в душе, то осталось в таком далеком прошлом, от которого сохраняются в памяти лишь никому не нужные обрывки.
— С какой частотой я меняюсь? — спросил он у самого себя, глядя в зеркало. Вопрос был задан неправильно, Себастьян это понимал, но не мог сформулировать иначе.
— Ты не меняешься, Басс, — Памела подошла к мужу и прижалась к его груди, постаревшая женщина с сединой в волосах, такая родная и такая сейчас незнакомая, хотя он, конечно, помнил — воспоминания всплывали на поверхность и, узнанные, мгновенно погружались опять, — каждое мгновение, каждый год их жизни.
— Ты все тот же, Басс, — сказала Памела. — Не торопись. Я знаю это состояние — будто двое в одном. Со мной это часто происходит — когда просыпаюсь. Еще не отошла от сна, и та, воображаемая жизнь, кажется все еще реальнее реальности, но это проходит…
— Да, конечно, — сказал Басс, — но все-таки: сколько меня сейчас во мне?
Этот вопрос тоже не имел физического смысла, Себастьян понимал, но не мог сформулировать иначе.