Страница 6 из 44
— Здравствуй, Коба, — сказал Берия. — Я тебя не побеспокоил?
В хрипловатом дыхании улавливалось раздражение — Берия различал у Него и такие оттенки — пауза становилась угрожающей, и, чтобы сказать хоть что-то, пришлось бессмысленно — ибо Сталин, разумеется, знал голоса всех ближних — произнести:
— Это я, Лаврентий. Ты хорошо себя чувствуешь, Коба?
— Здравствуйте, товарищ Берия, — наконец откликнулся Сталин, отклоняя товарищеский тон. — Я слушаю.
— Товарищ Сталин, здравствуйте, — повторил Берия, подчеркивая: оплошность понята, поправка принята. — Товарищ Сталин, я хотел бы доложить…
И кратко, выверенными фразами проинформировал.
Сталин, по обыкновению, ответил не сразу, его реакция почти всегда отличалась замедленностью и непредсказуемостью. Берия прикрыл микрофон ладонью, чтоб тот не слышал его дыхания, тоже, вероятно, хрипловатого и вдобавок напряженного. Мог последовать взрыв спокойной, размеренной матерщины, могла прозвучать немногословная и тоже спокойная похвала, мог и просто положить трубку, словно раскаленную его — тоже спокойной — яростью. Спросить, расслышал ли Сталин, правильно ли понял, Берия не смел, да в том и не было нужды: конечно, слышал, аппараты отличные, и, разумеется, понял, ибо всегда ухватывал с лету…
— Я думаю… — сказал Сталин, помедлив. Берия сжался. — Я думаю, народ поймет нас правильно, — завершил он наконец, и в трубке загудело. Берия сделал глубокий выдох.
На радостях соединился с редактором «Правды», изложил суть, редактор вроде осмелился усомниться (в голосе слышалась неуверенность), можно было сослаться на санкцию Хозяина, однако Берия мигом решил и произнес подчеркнуто:
— Делай, как сказано. И передай в ТАСС, чтобы везде был порядок.
— Прецедентов не… — начал было редактор.
Берия оборвал:
— Прецеденты — создаются. Выполняй.
Ловок, ловок, бестия, мингрельская лиса, думал Сталин; лихо допер… Он почувствовал себя уязвленным: такие идеи должны исходить от него, Сталина. Правда, в данном случае идея носила характер не крупный, так себе, мелочевка, однако неожиданная… Ему захотелось взять реванш, утереть Лаврушке нос. Общую схему давно разработал Берия, она осуществлялась поэтапно, и близился заключительный акт, его-то и следовало поэффектнее обставить. То, что придумал сегодня Лаврушка, конечно, выглядело крепко, но это была только деталь, частность, штрих, и это шло от Берии, а Он должен выдать нечто гениальное, не в пример бериевским чекистам. Тоже мне, голова и два уха, не могут сочинить даже, в чем обвиняется подследственный, предлагают арестованному самому составлять донос на себя.
За обедом он размышлял неотступно, потом перелистывал лежащий всегда под рукой томик Никколо Макиавелли, перечитывал слова, которые помнил наизусть: «Мудрый государь и сам должен… искусно создавать себе врагов, чтобы, одержав над ними верх, явиться в еще большем величии».
В томик великого итальянца он заглядывал часто; он любил повторять, будто в трудные минуты советуется с Лениным, подобно тому, как Ульянов заявлял, что советуется с Марксом. На самом же деле он только ссылался на Ленина, когда было выгодно и нужно, хотя ненавидел его, давно мертвого, ненавидел за пресловутое завещание, будь на то его воля, давно приказал бы не упоминать имя Ульянова (так мысленно и в разговорах с ближними именовал), но запретить не мог, и ссылки на единомышленника, учителя ему еще требовались — никуда не денешься. А советовался он в крутые моменты с Макиавелли — очень чтил этого итальянца, хоть и жил тот четыреста лет назад, мысли — как сегодняшние…
И на этот раз Макиавелли помог, натолкнул на мысль…
Эх, знать бы наперед, не торопиться бы с Михоэлсом, вот кто пригодился бы теперь, великий еврейский актер, председатель Еврейского антифашистского комитета, с его-то международными связями… Поторопились…
Он вспомнил: дочка, Светлана, вошла в кабинет, когда Берия докладывал по телефону. При дочери говорить не хотелось, он только слушал, потом, лишь резюмируя, не спрашивая, но утверждая, бросил в трубку: «Ну, автомобильная катастрофа…» Потом поздоровался с дочерью, помедлил, сказал раздельно: «В автомобильной катастрофе в Минске погиб Михоэлс. — Снова помедлил, добавил: — Великий был режиссер и артист, большая потеря».
Да, потеря — вот сейчас — большая. Ладно, другой найдется.
— Лаврентий, — сказал он в трубку, самим обращением задавая отличный от давешнего, официального, тон. — Слушай…
Он говорил, будто диктовал, и, когда закончил, Берия вопреки обыкновению решился переспросить, правильно ли понял.
— Понял правильно.
Берия, видно, впал в шок, невзначай повторив редактора «Правды»:
— Но, товарищ Сталин, прецедентов не было…
И Сталин ответил точно так же, как сам Берия отвечал редактору:
— Прецеденты создаются. Мы — первая в мире страна, прокладывающая путь к коммунизму, у нас многое — впервые…
Он цитировал самого себя и говорил будто с высокой трибуны, Берия уловил едва заметную иронию в этой казенной тираде, он знал, как умеет Коба шутить, и, включаясь в игру, мысленно подставил на место этих — другие слова, часто повторяемые автором: «Существует марксизм догматический и марксизм творческий. Я стою на позициях последнего».
Глава III
Его вели по бесконечным, то прямым, то изломанным, коридорам, тускло освещенным голыми, мертвенными лампами. Охранник, идущий впереди, непрестанно ударял дверным ключом по солдатской металлической пряжке ремня, понять для чего, было трудно, пока навстречу не донесся такой же металлический звук, и страж, что следовал позади, велел стать в неглубокую нишу стены, лицом внутрь, и сделалось слышно, как мимо провели кого-то, — шаги раздавались гулко, — после же приказали повернуться и снова идти по бесконечным прямым, изогнутым, приземистым коридорам, куда-то в неизвестность, глухую и, безусловно, страшную.
Наконец таинственный и жуткий путь кончился — любая определенность, даже неполная, даже намек на определенность лучше абсолютной неизвестности — его водворили в голую камеру, освещенную ослепительной лампой, и, заключенная в проволочную сетку, эта лампа как бы символизировала всю здешнюю обстановку: голая, в наморднике.
Охранники остались за дверью, еще разверстой, их сменил в камере добродушного, славного вида юноша в офицерской форме, но почему-то без погон; аккуратными, негрубыми прикосновениями обшарил, общупал, обхлопал всю одежду, сноровисто — лезвием — удалил все до единой пуговицы пиджака, рубашки, брюк и кальсон, выдернул шнурки из штиблет, отобрал подтяжки, почти деликатно, как бы молча извиняясь, отобрал удобные очки в прекрасной оправе — он проделал все молча, беззлобно, почти вежливо и столь же безмолвно, что казалось — будто это в немом кино, покинул камеру, так ничего и не объяснив. Заперли.
Часы, золотые, подаренные Андреем Александровичем Ждановым, с благодарственной гравировкой (Безмерно уважаемому Василию Николаевичу Вершинину от признательного пациента), — отняли, конечно, тоже, время теперь протекало невнятно, неоформленно — в безоконную камеру не проникал внешний свет, он сел на холодный пол, праздно подумав, что с детских лет сидеть на полу не доводилось. Клонило в сон, как всегда с ним бывало в часы потрясений. И еще одна особенность водилась за ним: когда выпадали крупные неприятности, хотелось алчно, звероподобно есть, лопать все, что подвернется. Аномалии, милостивые государи… Но и спать на каменном полу оказалось невозможным, и пищи не дали никакой, даже воды…
…вежливы, воспитанны, вышколены, двое, в штатском. Сперва — жене: извините, пожалуйста, за поздний визит, Мария Викторовна, служба, знаете, такая, приходится беспокоить уважаемых людей, вы не волнуйтесь — чистая формальность; и вы уж извините, Василий Николаевич, вынуждены просить ненадолго поехать с нами, обратно тоже предоставим машину; пожалуйста, оденьтесь… Нет, пожалуй, удобнее в штатском, не в форму…