Страница 27 из 27
Папа Сатырос сидел под шелковицей.
Зоя вынесла бутылку сливовицы, поставила на стол свежевыпеченный хлеб и брынзу и ушла в дом. Папа Сатырос был доволен.
Дом белел свежей чуть голубоватой известкой, пчелы гудели в цветах, а в море шла кефаль. Внуки росли, а Ставрос собрался наконец жениться. Даже этот никчемный Янис остепенился и стал помощником счетовода в артели «Красный маслодел».
Рядом с папой свежий воздух вкушал отец Христофор, священник местной греческой церкви, а заодно — сосед и старый знакомый.
— Устала земля, — сказал отец Христофор, наблюдая за тем, как в небесах парит, трепеща крыльями, жаворонок, — покоя хочет. Цвести хочет. Вон, Зойка твоя цветет, а земля чем хуже?
— И когда они все уймутся? — мрачно спросил сам себя папа Сатырос, скручивая цигарку. — Господина Рубинчика в расход пустили. Прижал его все-таки товарищ оперуполномоченный Орлов.
— Да, лютует товарищ оперуполномоченный Орлов, — покачал головой отец Христофор, — кровавыми слезами умывается Одесса. А был такой хороший, вежливый мальчик. Впрочем, слышал я, его в Москву вызывают. Уж очень хорошо он, товарищ Орлов, себя выказал.
— Ну, Одесса таки вздохнет спокойней, — философски заметил папа Сатырос. — И что оно такое с людьми творится, а, отец Христофор? Или Господь нас совсем оставил в милости своей? Вот чудо бы какое, а? Чтобы все успокоились и занялись своей жизнью, а за то, чтобы строить новый мир, как-то и не думали.
— Чудо, говоришь? — отец Христофор задумался и, задумавшись, выпил еще одну стопку. — Была у меня тут интересная и поучительная беседа с рабби Нахманом, знаешь рабби Нахмана?
— Со Слободки? — спросил папа Сатырос. — Кто ж не знает рабби Нахмана со Слободки. А все ж странно, что вы с ним в таких душевных отношениях.
— Бог один, — сказал отец Христофор, крякнув и выпив стопочку сливовицы, — это мы, дураки, разные. Так вот, рабби Нахман как то сказал, что, согласно иудейскому вероучению, миров как бы множество.
— Знаю, — сказал папа Сатырос, — звезды и планеты. Зойка лекцию слушала в планетарии, приезжал профессор Карасев и рассказывал, что на Луне тоже люди живут.
— Нет, рабби Нахман про звезды ничего не говорил. Он говорил, что миры — это как бы сосуды, вложенные друг в друга. И кровь, брат мой Сатырос, действует на эти сосуды со страшной разрушительной силой. Особенно, когда этой крови много льется. Как сейчас, чуешь? Оттого на войне чудес всегда много. Только толку от них никакого.
— Как это может быть — чудеса и без толку, — лениво поинтересовался папа Сатырос, наблюдая, как дым от самокрутки растворяется в синем небе. — Ежели там ангелы живут, в этих сферах?
— А вот представь себе, брат Сатырос, попадает к нам из такой сферы светлый ангел, и только-только он успел оглядеться, как его хватают, как нежелательного элемента, и ставят к стенке! А что еще в наше время эти безбожники могут сделать с ангелом?
— Жалко, — сказал папа Сатырос.
— Или того хуже. Там, за стенкой — зло. А мы его — сюда. А, брат Сатырос?
Сатырос посмотрел на пустую стопку и налил себе сливовицы.
— Рабби Нахман завсегда был умным человеком, — сказал он, — он знает грамоте и читает старые книги. Так и я за это думал. Вот, возьми контрабанду. Пока есть люди, всегда есть контрабанда, так? Скажем, где-то есть зло, ну такое зло, аж небо над ним чернеет, его обложили сторожевыми катерами, патрули там, а кто-то под носом у сторожевых катеров шныряет, ну, вроде «Ласточки»… Потому что зло таки имеет спрос, в чем мы имели неоднократный случай убедиться.
— И что?
— И в один печальный момент сосуды соприкоснулись. И — раз! — к нам попала их контрабанда, причем такая баснословная пакость, отец Христо, такая пакость, что она всем нам еще отольется кровавыми слезами. Вот попомните мои слова через пару лет.
Он сдвинул густые черные брови.
«Интересно, что эти уроды будут делать с тем товаром, который должны были принять мы?» — спросил он сам себя.
За окном поезда мелькали припорошенные мелким серым дождиком березняки и ельники, осыпанные черно-белым конфетти сорок, печальные водокачки да товарняки. Товарищ оперуполномоченный Орлов лежал на узкой спартанской койке, привычной ему, поскольку ничем она не отличалась от узкой спартанской кровати у него дома.
Он развернул нехитрый набор командированного — житный хлеб и сало, завернутое в серую тряпицу. Товарищ Орлов был неприхотлив в еде да и в жизни был неприхотлив, он давно забыл, как люди радуются жизни и веселятся просто так, потому что делал только то, что было полезно и нужно стране и мировой революции.
Потом он нагнулся над старым порыжевшим саквояжем и осторожно достал двумя ладонями хрустальный купол, тускло отблескивающий в сером свете средней полосы.
— Что это у вас, товарищ? — с испугом спросил молоденький курсант, его сосед.
— Раритет, — с нежностью, неожиданной для себя, сказал товарищ Орлов, надежно размещая череп на купейном столике. — Такая, понимаешь, штука… Очень интересная и занимательная штука. Это, можно сказать, мой дружок…
Курсантик осторожно покосился на товарища Орлова и ничего не сказал. Он был молод, но успел навидаться всякого разного, потому что в смутное время с людьми делаются смутные вещи.
— И если мне выпала честь работать бок о бок с самим товарищем Дзержинским, — мечтательно сказал товарищ оперуполномоченный Орлов, и его лицо озарилось слабой улыбкой, — то как же я могу оставить своего друга в Одессе? Я никак не могу оставить своего друга в Одессе, товарищ курсант. Я надеюсь, на Лубянке есть музей раритетов. На Лубянке просто обязан быть музей раритетов. И мне кажется, этот экземпляр для него подойдет.
Он на миг прикрыл глаза, и ему в который раз нарисовалась картина, как худой и высокий товарищ Дзержинский сидит, подперев щеку рукой, и смотрит на череп, и череп рассказывает ему о чем-то замечательном, важном и интересном, как он рассказывал ему, товарищу Орлову. Товарищу Орлову было жалко отдавать череп, но ради революции надо жертвовать всем, что любишь, верно ведь?
Поезд покачивался, и молоденький курсантик в ужасе забился в дальний угол койки, не в силах отвести глаз от красноватых огоньков в прозрачных гладких глазницах, и даже когда он закрывал глаза, эти два огонька парили под его веками, как два медленных алых мотылька. А товарищ оперуполномоченный Орлов, подложив ладонь под щеку, спал, как ребенок, и улыбался во сне.
Андрей Щербак-Жуков
Алые паруса — 2
(Альтернативная история любви)
Девочка тонкие ножки в море мочила,
Девочка тихо, тихонько что-то у моря просила…
Море звенело, играло, струилось, бурлило и пело
Морю до девочки не было дела…
— Ну что скажешь, Романтик… Я ведь помню твою историю: большая любовь, сильные люди, красивые корабли… Попутный ветер в лицо… Паруса… Одни паруса чего стоили! А что ты теперь расскажешь? А?..
Молчание.
— А хочешь погулять? Я тебя отпускаю… Найдёшь ли ты там себе место?.. Найдёшь ли, о чём написать?..
Прошло много лет, и старый Лисс был переименован в Феодосию. И снова прошло много-много лет…
Её отец был школьным учителем. Он преподавал литературу и русский язык — эдакий провинциальный чудак, библиофил-энтузиаст. Он не только все деньги тратил на книги, но и даже сам пописывал рассказики из истории родного города — графоманил, словом.
Свою мать она почти не помнила, та сбежала с заезжим джазистом в какую-то из столиц, когда девочки было чуть больше года. Отец особенно даже и не переживал, словно не видел в этом ничего странного, только сделался ещё более чудаковатым. Это, конечно же, была его идея назвать дочь Ассолью — он безумно любил Грина. Жена было воспротивилась, но по слабоволию не смогла противопоставить тихой упёртости мужа ничего, кроме очередной истерики. Она считала себя тонкой творческой натурой, поэтому истерики были чем-то вроде её хобби. Возможно они оказались тем единственным, что всё-таки осталось от матери где-нибудь в самом глубоком уголке подсознания юной Ассоли… А возможно мать не очень-то и протестовала против этого странного имени, потому что, по большому счёту, её было на всё наплевать, потому что джазист тот был уже у неё на примете и грядущий побег в столицы был уже вчерне спланирован.
Конец ознакомительного фрагмента.