Страница 67 из 69
Какие-либо подробности моего дела в прессу к тому времени еще не попали, и потому ее ответ меня ошарашил. Они не примут мою диссертацию – ни сейчас, ни когда-либо. Я сильно расстроился, позвонил ей, чтобы узнать, в чем дело.
– Мы не можем поощрять плагиаторов, – сказала она.
По-видимому, мой арест обновил интерес детектива Зителли к содержанию диссертации Альмы. Сытый по горло медлительностью первого переводчика, которому ее мудреная терминология оказалась не по зубам, Зителли обратился в поисках замены на гарвардское отделение немецкого языка и литературы. Там ему посоветовали поговорить с начальником отдела аспирантуры, а тот направил его в философское отделение. Думаю, он упомянул по ходу дела мое имя, поскольку очень скоро оригинал диссертации попал на рабочий стол Линды. А та, прочитав первые несколько строк, позвонила детективу, дабы уведомить его, что полный английский перевод диссертации уже существует.
А одна пятая часть писем поступает от людей самых разных. От христиан, которые молятся за мою душу. От предлагающих сотрудничество сценаристов. Самый большой после женского демографический контингент составляют подростки, почему-то решившие, что мои действия имели целью обоснование некоего важного философского постулата. С чего они это взяли, понятия не имею. Я ничего подобного ни во время суда, ни после не говорил. Тем не менее эти мальчики пишут мне длинные, глубоко личные письма. На их страницы мальчики изливают мрак, затопивший их души, вываливают свои дикие фантазии (если таковы письма, которые я все-таки получаю, остается только гадать, каковы же те, что задерживает тюремный цензор) и настаивают на том, что, называя мой случай простой демонстрацией того, как жадность приводит человека на кривую дорожку, я всего лишь разыгрывал скромника.
Собственно, и журналисты этого объяснения не приняли. Журналистам требуется нечто более пикантное, поэтому они ухватились за мой послужной список, так что, когда мое имя появляется в печати (а это еще случается, и мои поклонники всякий раз присылают мне почтой вырезки), к нему нередко приделывается титул «бывший профессор Гарварда, осужденный за убийство». Поначалу я, увидев эти слова, писал в соответствующие издания, прося напечатать поправку. Разумеется, никто мне даже не ответил, и я эти попытки оставил. Профессор Гарварда так профессор Гарварда. Мне даже представить трудно, до какой степени это должно бесить Линду.
К компьютерам нас здесь не подпускают, однако молодой человек из Валла-Валла взял на себя труд распечатать тридцатистраничный, посвященный мне материал, собранный на его сайте. Помимо меня его сильно интересуют Леопольд и Лёб, «Убийца школьницы», Теодор Качинский и Роберт Макнамара{1}, который, полагаю, немного обиделся бы, узнав, что его включили в нашу маленькую компанию.
Сильнее всего озадачивают меня предложения руки и сердца, коих я получил пять. Я отбываю пожизненное заключение, шансов на досрочное освобождение у меня никаких. Желания вступить в брак никогда не высказывал. Я изуродован – не до совершенного безобразия, но достаточно для того, чтобы меня не приглашали к участию во всетюремном конкурсе красоты. Может быть, эти женщины считают, что повязка через глаз придает мне некий пиратский шик? Кто их разберет. Я уже отказался от попыток понять, почему люди предпочитают что-то одно всему прочему.
Можно было бы подумать, что письма подобного рода пишутся сумасшедшими, женщинами, неспособными отличить фантазию от реальности. Ничего подобного. Трое из моих перспективных невест производят впечатление женщин пугающе нормальных. Одна даже прислала мне фотографию, запечатлевшую ее в академической шапочке.
Синид из Колорадо: ваше письмо очень мило, желаю вам всяческих успехов.
Я на такие письма не отвечаю. Что никакого впечатления не производит. Их все равно продолжают писать. Суть дела в том, что эти женщины тоже одиноки, а я – идеальное вместилище, отстойник их страхов и разочарований, мало чем отличающийся от персонажа книги или фильма, от фигуры мифической.
Имя моего сокамерника – Уильям. Шесть лет назад он изнасиловал старуху восьмидесяти двух лет, скончавшуюся от нанесенных им увечий. В начале нашего знакомства он был замкнут – почти до кататонического ступора, – прошло несколько месяцев, прежде чем мы начали обмениваться не только одной-двумя фразами за день. Его робость навела меня на мысль о том, что мой шрам и внушительный рост – это своего рода страховой полис. В самом Уильяме росту чуть больше пяти футов и пяти дюймов.
В конце концов он решил, что опасности я не представляю, и тогда из него полились слова, поначалу медленной струйкой, а затем и целыми потоками; получилась бессвязная автобиография, которую мне удалось собрать в нечто целое лишь после того, как я выслушал ее четыре-пять раз. Родители его были алкоголиками; Уильям терпел от них немыслимые сексуальные и физические надругательства, а с двенадцати лет, когда он впервые угнал машину, попеременно жил то в тюрьме, то на воле. О многочисленных своих преступлениях Уильям рассказывает с чувством скорее неловкости, чем сожаления, и я начинаю даже сомневаться в том, что он сознает, за что его посадили.
Однажды он сказал, что в глубине души все люди плохие. Я инстинктивно собрался ответить, что это глупости, что где-то за стенами тюрьмы можно найти и хороших. Но не ответил. Чем бы ни утешался Уильям – пусть даже верой в то, что он нормальный малый, которому просто не повезло, вот он и попался, – какое право имею я отнимать у него эту веру?
Среди множества недочетов Уильяма присутствует и травматическая дислексия. В тюрьме почти все помногу читают – в той или иной форме. Первые мои полгода здесь я провел в одиночке и прочел больше сотни книг, а в руках Уильяма за такой же примерно срок ничего, кроме комиксов, не увидел. Иногда он брал только что прочитанную мной книгу и опасливо разглядывал обложку.
Увидев очередную книгу – «Процесс», я не читал ее с выпускного класса, – Уильям, словно бы между прочим, спросил меня, про что в ней написано. Я начал кратко пересказывать содержание романа, и на лице Уильяма появилось выражение совершеннейшего восторга. Он прерывал меня, требовал подробностей, задавал о героях книги вопросы, на которые мне нечего было ответить. Его любознательность развеселила меня, и я, не подумав, сказал, что раз уж ему так интересно, то пусть прочтет книгу сам.
Я еще и договорить эти слова не успел, а уже пожалел о них и сел, приготовившись к вспышке гнева, – может быть, даже к попытке наброситься на меня.
Вместо этого он попросил меня о помощи.
Вы когда-нибудь учили человека читать? Если да, то почти наверняка то был ребенок, обладатель податливого, ненасытного ума. Мы склонны принимать нашу способность извлекать смысл и значение из печатной страницы за нечто само собой разумеющееся, однако на деле это без малого чудо; и если мы не осваиваем ее в том возрасте, когда еще верим в чудеса, нам этому никогда уже не научиться.
Уильяму, когда я взялся учить его читать, было сорок семь лет. Правда, начинать нам пришлось не с нуля. Он мог, например, расписаться, знал алфавит, но вот собрать из букв целое слово – этого он не умел. Я долго думал, пытаясь найти наилучший подход к его обучению, мы перепробовали методы самые разные, оказавшиеся в большинстве непригодными, какая бы передовая педагогика за ними ни стояла. В конце концов нам пришлось прибегнуть к грубой силе: я часами муштровал Уильяма, показывая ему карточки, чтобы закрепить в его памяти обличие того или иного слова, – «птица» обращалась для него в отдельную, самостоятельную единицу, «яблоко» – в другую. По сути дела, мы с ним обратили английский в язык пиктограмм, родственный китайскому. Хорошо известно, что люди Запада осваивают такие системы с большим трудом, поскольку мы приучены к делимости слов. И в определенном смысле знание Уильямом алфавита составляло для нас скорее помеху, чем подспорье.