Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 69

– Я работаю так быстро, как могу, – ответил он.

– Конечно. Просто для меня это довольно важно, а раз дело закрыто…

– Я не говорил, что оно закрыто.

– Вы же сказали – вам ясно, что произошло.

– Я сказал «более-менее ясно».

Надо отдать ему должное: в казуистике он был силен.

– Ну хотя бы примерно…

– Вообще говоря, это зависит от переводчика.

– А… вы отдали ее на перевод?

– Сам я немецкий несколько подзабыл.

Я прижал кулак ко лбу.

– Понятно. Ну что же… Ладно, если хотите, я мог бы помочь вам с этим…

– Спасибо за предложение, но все и так уже делается.

– Если вам потребуется какая-то помощь, я готов.

– Принято к сведению, – ответил он. – Приятных каникул.

На следующий день я снова заглянул в магазин мужской одежды. Продавец узнал меня, пожал мне руку, завел разговор. С его помощью я выбрал себе в качестве подарка на Рождество золотые запонки, что, естественно, привело к приобретению новой сорочки с отложными манжетами. Не стану утверждать, что какая-либо из этих покупок наделила меня новыми философскими прозрениями, однако выглядели они очень эффектно, и, стоя перед тройным зеркалом, я ощущал такое довольство, точно сам эту рубашку и сшил. Потребление вполне способно послужить заменой производства, не так ли? Я вошел в магазин с пустыми руками, а вышел нагруженный товарами: рубашкой с отложными манжетами, да, а также с широкими, под цвет рубашки, брюками и желто-коричневой наплечной сумкой, сшитой из великолепной, маслянистой на ощупь ягнячьей кожи. Ну и еще одной рубашкой. В дополнение к двум парам обуви прилично одевающемуся мужчине требуются как минимум одна рубашка белая и одна голубая. Плюс третья, розовая. Всегда любил розовый цвет.

На меня напало такое благодушие, что я зашел в женский магазинчик, дабы купить подарок и Ясмине. Из всего, что там предлагалось, явным фаворитом был кулончик – рубин в золотой оправе. Увидев его цену – двадцать шесть сотен долларов, – я внутренне поежился, но затем напомнил себе, что железо следует ковать, пока оно горячо, да и в самом худшем случае я всегда могу продать еще какую-нибудь из драгоценностей Альмы. Я добавил к подарку карточку, на которой написал: «От Конфуция с любовью» – и отправил его в дом родителей Ясмины.

24 декабря, позвонив, как полагается, родителям, я разложил по тарелкам содержимое купленных мною консервных банок, налил себе большой бокал шампанского и перенес все это на подносе в столовую, где впервые накрыл для себя стол – действие, как мне представлялось, уместно праздничное.

27 декабря позвонила Ясмина.

– Что ты себе позволяешь?

– Прошу прощения?

– Ты не имеешь на это права.

– Счастливой хануки, – сказал я.

– Нельзя так, Джозеф.

– Если он тебе не нравится, верни его в магазин.

– Дело не в том, нравится он мне или не нравится.

– Так нравится?

– Нет, серьезно. Что мне с ним делать?

– Носить.

– Ой, прошу тебя.

– Считай мой поступок дружественным жестом.

– Ой, прошу тебя.

– Тебе он кажется недружественным?

– Мне кажется, что я помолвлена.

– Ну что же, начало положено, – сказал я. – Раньше ты была в этом уверена.

– Тьфу, прошу тебя, прошу, прекрати.

– Я пытаюсь снискать твое расположение наглыми демонстрациями присущей мне щедрости, – сообщил я. – Не знаю, но у меня такое чувство, что получается.

– Нет, не получается.

– То есть подарок тебе не понравился.

– Конечно, понравился. Он великолепен.





– Ну, значит, получается.

– Джозеф… – Голос ее вдруг стал тише. – Черт. Я должна идти.

– Подожди.

– Я потом перезвоню.

– Мина…

Она положила трубку. Я улыбнулся, открыл холодильник и достал остатки шампанского.

В ту ночь мне приснилась Альма.

Мы с ней шли по гигантскому торговому центру, вроде «Уолмарта», но бесконечно большему, с высокими полками, которые, казалось, прогибались, до отказа забитые самыми разными ослепительно расцвеченными товарами – спортивным снаряжением, моющими средствами, игрушками, – все огромных размеров и яркие, как ядерный взрыв. Мы толкали перед собой громыхавшую магазинную тележку, бывшую вдвое выше меня, и снимали с полок одну вещь за другой. Тележка не заполнялась, мы тянулись за все новыми вещами, громыхание все усиливалось, усиливалось, шум стоял чудовищный, как при автогонках на уничтожение. Я попросил ее остановиться, мне нужно было передохнуть, у меня уже не осталось сил. Но Альма пошла дальше. Я закричал во весь голос, прося хотя бы секунду тишины и покоя, а она толкала и толкала тележку, направляясь к концу прохода, и я понял, что если не нагоню ее как можно быстрее, то не нагоню вообще. Я слепо пошарил вокруг в поисках чего-нибудь, что можно было бы бросить, – не в нее, но так, чтобы оно упало поближе к ней, привлекло ее внимание, дало понять, что я остался позади. Под руку мне попалась фарфоровая тарелка, и я немного помедлил. Кидаться тарелками – это же неправильно, разве можно бить такую прекрасную посуду? Однако Альма уже сворачивала в другой проход – значит, или сейчас, или никогда, и я, раскрутившись на месте, метнул тарелку. Она полетела, рыская от полки к полке, и при каждом ее ударе с полок летели коробки, пластмассовые и картонные, ярко-оранжевые, как дорожные конусы, и светло-зеленые; они дождем сыпались вниз, погребая меня, – вот я увидел Альму в последний раз – и все, чернота.

Пять тридцать три утра, звук бьющегося стекла.

Глаза открыты. Кожу на груди пощипывает пот. Снаружи темно-серое утро: задний двор, голая айва, проломленный забор, но и кое-что еще: прорезающий траву луч света, льющегося из библиотеки. Кто-то проник в дом, и я знал – кто; он здесь.

Я влез в халат, прихватил стоявшую у камина кочергу и крадучись вышел в коридор. Студеный сквозняк привел меня в кабинет – в тот, что был прежде моим, – и я увидел, что в дверном окне со средниками выбита панелька с изображением охотничьей сцены. Я присел на корточки, прикоснулся к одному из больших осколков. Шапка охотника. Или шкура оленя? Сказать уже невозможно. Они стали неотличимыми, прекрасная вещь обратилась в хлам, в мусор. Я развернулся, не поднявшись с корточек, меня трясло от гнева.

Я ожидал, что при моем появлении в библиотеке он вскочит на ноги, однако Эрик остался мирно сидеть посреди ковра, окруженный смятыми страницами, покореженными переплетами, вырванными с мясом корешками. Он опустошил дюжину полок и большую часть стоявших там книг уничтожил.

– Встань, – приказал я.

Он сунул руку под лежавшую раскрытой, обложкой кверху, книгу и вытащил из-под нее пистолет Альмы.

– Нет, – сказал он. – Лучше ты сядь.

Интересно, какое множество вычислений ухитряется производить мозг в мгновения, подобные этому. Расстояние от меня до него; расстояние от меня до двери; вес кочерги в моей руке; вероятность того, что пистолет заряжен, умноженная на вероятность того, что он все еще пребывает в рабочем состоянии. Цифры кружили и кружили у меня в голове, однако решения задачи я так и не получил.

Я опустился в одно из кресел.

– Положи кочергу на пол.

Я положил.

– Отбрось ногой в мою сторону.

Я отбросил.

– Хорошо, – сказал он. – Теперь можно и поговорить.

Я молчал.

– Что-то я чековую книжку никак не найду.

– Я ее выбросил, – сказал я.

Он помрачнел:

– Это зачем же?

– Она ничего не стоит, – сказал я. – Выдана на ее имя.

Он внимательно вглядывался в меня.

– Тогда зачем же я сюда приперся?

Я решил, что ответа этот вопрос не заслуживает.

– М-да, – произнес он. – Обидно.

Я молчал.

– А знаешь, холодно здесь.

Я молчал.

– По-настоящему холодно, – продолжал он. – Ей нравилось жить, как в холодильнике. Я в пятнадцати одежках ходил. Представляешь? А ей это было до лампочки.

Я молчал.

– Нет, я, конечно, понимаю – болезнь и прочее. Но хотя бы немного порядочности-то человеческой тоже надо иметь, а? Вот в этом и состоит беда людей вроде тебя.