Страница 6 из 10
Пассажир наблюдает за тем, как женщина поспешно кладет записную книжку на колени, берет фотоаппарат и делает снимок залитой дождем маленькой станции. Когда поезд снова трогается, неожиданный его рывок опрокидывает гильзу, та катится и, ударившись о металлическую кромку столика, падает на пол.
Пассажир спускает ноги в носках с противоположного сиденья, отбрасывает шуршащую газету и хочет поднять гильзу. Но у Вероники оказывается больше сноровки. Она молниеносно наклоняется и прикрывает гильзу ладонью. Пассажир не успевает завершить свой жест, на лице его застывает неловкая улыбка. Женщина смотрит в упор, прямо глядя ему в глаза, как будто хочет сказать: не тронь!
Она сжимает гильзу в руке как что-то очень ценное. Спрятав ее в сумку, она кладет туда же и записную книжку.
Пассажир по-прежнему наблюдает, но в его глазах к обычному любопытству теперь примешивается оттенок подозрительности. Он складывает газету. Придвигается ближе к окну, чтобы заглянуть в лицо этой женщине, и начинает разговор, который чем-то напоминает допрос.
– Извините. Вы куда едете?
– В Смоленск. А потом в Козельск. А потом еще в Катынь.
– Вы фотограф?
– Нет.
– Извините, а кто вы по профессии?
– Археолог.
– Вы турист?
Вероника отрицательно качает головой. Она знает: те слова, которые она скажет сейчас, не будут иметь для этого человека никакого смысла, однако все же произносит:
– Нет, я дочь.
3
Когда Вероника открыла глаза, она не знала, который был час, не знала, в какое время она погружена. Все вокруг было затянуто муслиновой пеленой сна, полной полутеней и призрачного света.
Если бы кто-то спросил ее, где она сейчас находится, то, вероятно, она не смогла бы ответить, что она в Кракове, в квартире бабушки Буси, что сейчас апрель 1945 года и что утром она наконец пойдет в школу, пойдет самым обычным образом, с портфелем в руке, в настоящий лицей, а не так, как до сих пор, в подпольную школу. Ей стало жаль, что, открыв глаза, она потеряла сюжетную нить сна, в котором летела над солнечной долиной, не важно откуда и куда, для нее был важен лишь сам этот полет, важна была его легкость и ощущение, что все возможно и никакая тяжесть не прижимает ее к земле. Она могла бы опять закрыть глаза, попытаться догнать этот сон, но что-то мешает ей сделать это. Она чувствует, что в квартире что-то происходит. В ее неподвижной атмосфере присутствует какое-то движение.
По заполненной тенями, заставленной мебелью гостиной пробиралась маленькая фигурка старой женщины с протянутыми вперед, как у слепца, руками. Она плыла словно дух, в длинной ночной рубашке, поверх которой была накинута шерстяная ночная блуза. Свет фонаря, проникавший сквозь окно, превратил ее седые волосы в ореол…
Но этого Ника не могла видеть со своей постели, устроенной за шкафом. Этот огромный гданьский шкаф был как баррикада. Он отделял ее угол от остальной части гостиной, которая теперь превратилась в склад старой мебели. Когда милиционеры с бело-красными повязками на рукавах велели им пустить в одну из комнат семью железнодорожника Ставовяка из разрушенного советской артиллерией дома, им пришлось вынести всю мебель из спальни. Потом явилась какая-то комиссия, тоже с повязками на рукавах пальто, и опечатала дверь кабинета профессора Филипинского полоской бумаги с двумя большими красными печатями. Устное распоряжение представителей городских властей звучало так: «Комната реквизирована для служебного пользования». Не помогли никакие протесты, не могло быть никакого обжалования решения, ибо они действовали от имени военной комендатуры и в общественных интересах…
Ника не знала, как именно возникло у нее ощущение, что в этой завесе полумрака и полутишины что-то все же происходит. Она услышала, как скрипнула дверь их прежней спальни. Ника повернула голову и сквозь стеклянную дверь гостиной увидела осторожно передвигавшуюся тень. Это, верно, тот самый железнодорожник-машинист отправляется на работу. Обычно он старался быть совсем незаметным, как будто не хотел прослыть незваным гостем. Уходя до рассвета на работу, он до самой входной двери квартиры шел в носках, держа ботинки в руке. Он надевал их, вероятно, только за порогом, на лестничной клетке. Он старался быть незаметным, зато его большая, как скирда сена, жена заполняла собой всю кухню; у нее вечно было полно тайных претензий ко всей семье профессора Филипинского, которой, по ее мнению, всегда хорошо жилось, при всякой власти! «А лучше всего при немцах, – язвительно поддакивала Буся, – ведь мужа взяли на содержание в Заксенхаузен, откуда он уже не вернулся…» Жена Ставовяка отвечала, что это не повод подозревать ее семилетнюю дочку в том, что она таскает сахар из сахарницы хозяйки квартиры. Буся уже и не напоминала навязанным жильцам, что ради того, чтобы купить этот сахар, она продала на рыночной площади черную лису со стеклянными глазками, которую ей когда-то купил муж…
Теперь Ставовяк ушел, его жена и дочь спали, но Ника инстинктивно чувствовала, что там, за шкафом, где в гостиной громоздится мебель, собранная со всей квартиры, что-то происходит, идет какая-то жизнь, и что это вовсе не сон. Она лежала с открытыми глазами, вслушивалась в тишину темной комнаты. Отсюда, из-за этого шкафа, она мало что могла увидеть. Люстра, свисавшая с потолка, украшенного плафоном, отражала слабый отблеск далекого уличного фонаря, свет которого струился сквозь невидимые отсюда окна. Люстра была похожа на огромного черного паука, который притаился в ожидании жертвы. Ника закрыла глаза и на мгновение попыталась вновь вернуть тот полет, в котором она парила над незнакомыми лугами и реками. Нет, далеко ей не улететь, что-то мешает, что-то заставляет ее встать и проверить, почему она все время ощущает чье-то присутствие…
Через раздвинутые тяжелые портьеры в гостиную проникает слабый свет фонаря. Этот желтоватый отсвет ложится на поблескивающую фанеровку старой мебели; к боковой стенке орехового шкафа с зеркалом прижимается старый секретер в стиле Луи-Филиппа; в угол втиснут сервант, заполненный старыми чашками и серебром, хрустальными бокалами для вина, которыми не пользовались уже столько лет, что они стали чем-то вроде музейных экспонатов; к этому серванту, собственно, нельзя подойти, к нему придвинуто кресло с резными подлокотниками, увенчанными головами гривастых львов; рядом с широким ложем, перенесенным сюда из занятой навязанными жильцами спальни, втиснуты ночные столики, на которых стоят лампы с абажурами в стиле модерн; даже сами стены этой комнаты будто свидетельствуют, что теперь она представляет собой что-то вроде склада: на дверях висят пальто, которые не поместились в шкафу, на стенах в тесноте висят картины в золоченых рамах; при свете дня можно было бы полюбоваться цветовой гаммой пейзажей, красным платком на голове деревенской девушки, разглядеть пену на морде вздыбленного коня, на котором командир эскадрона в фуражке с белым околышем спешит броситься в атаку, вскинув вверх саблю; можно было бы увидеть, как мастерски изобразил художник тончайшую вышивку кружевного воротничка на портрете матери профессора Филипинского и благородную седину на портрете его отца, сидящего в кресле на фоне множества книг в прекрасных переплетах, ибо как куратор просвещения он всегда повторял, что власти меняются, а книги остаются; на килиме, висящем над кроватью, видны многочисленные старые семейные фотографии в черных овальных рамках; среди них есть и фотография профессора Яна Филипинского в жестком воротничке и бабочке, а рядом, что называется плечом к плечу, фотография его сына Анджея, в форме майора…
Серая, утомленная темень ночи еще борется со слабым светом дня, настойчиво пробивающимся сквозь шторы. Желтоватый отблеск плохо помогал различить силуэты, но все же позволял уловить некое движение в словно замершем в неподвижности воздухе. По комнате проплывала белая маленькая фигурка, в накинутой на плечи ночной блузе.