Страница 64 из 69
Нет, здесь нельзя, иначе через минуту уже весь дом узнает о ее нужде. Янка пошла к соседнему дому, и там ей не пришлось долго ждать.
— Продаю! Покупаю! — тянул какой-то еврей глухим голосом.
Янка окликнула его. Торговец оглянулся и подошел. Он был очень стар и неопрятен. Он повел Янку на лестницу.
— Что-нибудь продаете?
Положив мешок с палкой на ступеньки, он приблизил к пакету худое, с красными глазами лицо.
— Да.
Янка развернула бумагу. Еврей взял грязными руками костюм, осмотрел его на свет, повернул несколько раз и, затаив усмешку, положил обратно в бумагу, завернул, потом поднял мешок, палку и только тогда сказал:
— Такой товар не для меня, — и, ехидно хмыкая, стал спускаться с лестницы.
— Я дешево продам, — сказала ему вслед Янка. «Хотя бы рубль или полтинник», — с тревогой думала она.
— Может, у вас есть старая обувь, платье, подушки — это я куплю, а такой товар — это не деньги. Кто его купит? Хлам!
— Дешево продам, — прошептала она снова.
— Ну, сколько дать?
— Рубль.
— Провалиться мне на месте, если это стоит хоть двадцать копеек. Кому нужен такой наряд, кто его купит? — Он вернулся, взял пакет и снова осмотрел костюм.
— Одни ленты стоят несколько рублей.
Янка умолкла, готовая отдать все за любую цену.
— Ленты! Это мелочь, — бормотал он, торопливо перетряхивая костюм. — Ну, тридцать копеек дам. Согласны? Честное слово, больше не могу, у меня доброе сердце, но больше не могу. Ну как, продаете?
Эта торговля вызвала у Янки такое глубокое отвращение, такой стыд и такую жалость к себе, что захотелось все бросить и убежать прочь.
Еврей отсчитал деньги, забрал костюм и пошел. Через окно Янка увидела, как он во дворе, при полном свете, еще раз осматривал юбки.
— Что с ними сделать? — беспомощно спрашивала она, сжимая в кулаке липкие медяки.
Янка задолжала за квартиру, в театральном буфете, нескольким подругам, но об этом она уже не думала. Она отправилась купить что-нибудь поесть.
Вернувшись домой, Янка съела все, что купила, и хотела было немного поспать, но пришла Совинская и сказала, что уже с полчаса ее ждет какая-то женщина. С лицом, красным от слез, вошла кухарка Недельской.
— Прошу вас, пойдемте к моей хозяйке: ей очень плохо, и она непременно просит вас прийти.
— Пани Недельская больна? — воскликнула Янка, срываясь с кровати и торопливо надевая шляпку.
— После обеда приходил ксендз-августинец соборовать, хозяйка уже и говорить не может, — причитала сквозь слезы кухарка, — я едва поняла, что она посылает меня к вам, очень уж надо ей видеть вас. А где пан Владислав?
— Откуда же мне знать, он должен быть возле матери.
— Конечно, да такой уж он сын, — прошептала она глухо. — Уже с неделю не заглядывает домой: поссорились они крепко с моей хозяйкой. Боже мой! Боже мой! Так он ругался, угрожал, хотел даже побить ее. Боже милосердный, это за то, что она любила его, недоедала, недопивала, лишь бы он ни в чем не нуждался. Скупая была, боялась на доктора лишнюю копейку истратить, а он, о! Покарает его господь бог за материнские слезы. Я знаю, вы, барышня, в этом не виноваты, да только вот… — бормотала, утирая кончиком платка красные от слез и бессонницы глаза, с трудом поспевающая за Янкой кухарка.
Янка не слышала почти ничего из того, что говорила кухарка: говор и шум на улице, хлюпанье воды, стекающей из водосточной трубы на тротуары, заглушали ее слова.
Шла Янка лишь потому, что ее звала умирающая.
В первой комнате было полно народу; Янка поздоровалась со всеми, но никто ей не ответил, все только с каким-то непонятным любопытством проводили ее взглядом. В комнате, где лежала Недельская, возле кровати сидели несколько человек.
Янка направилась прямо к больной.
Старуха лежала навзничь. Едва Янка появилась на пороге, как та впилась в нее глазами.
Внезапно разговоры утихли, и Янку неприятно поразила наступившая тишина. Девушка посмотрела на Недельскую и уже не могла отвести от нее взгляда. Чуть слышно поздоровавшись, она села возле кровати.
Умирающая цепко схватила ее за руку и глухим, но все еще твердым голосом спросила:
— Где Владек?
Она нахмурила лоб, и что-то похожее на ненависть мелькнуло в ее глазах с пожелтевшими белками.
— Не знаю. Откуда мне знать? — отвечала перепуганная Янка.
— Не знаешь, воровка! Не знаешь… Ты украла у меня сына! — хрипела Недельская; должно быть, ей хотелось кричать, но голос звучал глухо и страшно. Глаза ее совсем округлились, в них сверкали угроза и ненависть, синие губы дрожали, желтое исхудавшее лицо подергивалось. Немного приподнявшись, собрав последние силы, Недельская хрипло крикнула:
— Потаскуха, воровка, ты…
И, обессилев, с глухим стоном упала на подушку.
Янка, как от удара электрическим током, рванулась, хотела встать, но старуха крепко сжала ее руку, и Янка снова опустилась на стул. Она в отчаянии посмотрела на присутствующих, но лица их выражали только угрозу. На мгновение Янка прикрыла глаза, чтобы не видеть этих женщин; худые, с желтыми морщинистыми лицами, они маячили в полумраке комнаты, как привидения.
— Это она! Такая молодая и уже…
— Змея подколодная.
— Убила бы ее, как собаку, если б она с моим Антеком спуталась.
— В полицию отдала бы, в Пороховую башню[37] засадила.
— В мои времена к позорному столбу таких ставили, хорошо помню.
— Тише, тише! — унимал их какой-то старикашка.
— Ради такой стал актером, столько потерял, ради нее мать убил, чтоб ей сдохнуть, гадюке…
Позади и спереди шипели женщины, изливая презрение и ненависть. Каждое слово, каждый взгляд дышал злобой, заливая сердце Янки океаном стыда и боли.
Ей хотелось крикнуть: сжальтесь, люди, я не виновата, но она только ниже склонила голову, не понимая уже где она, что с ней происходит; Янке такой удар был не под силу. Всем телом дрожала она от страха, ей казалось, что цепкая рука старухи, взгляд вылезших из орбит глаз затягивают ее в пропасть, где смерть, где всему конец…
Янка не слышала уже ничьих слов, не видела ничего, кроме умирающей женщины. Были мгновения, когда она хотела сорваться с места и убежать, но этот порыв тут же угасал.
Она погружалась в омут тихого помешательства. С мертвенно-бледным лицом сидела она у постели и смотрела на умирающую, все те же образы носились в голове; бескрайний поток зеленых вод затопил сознание. Янка даже не заметила, как ее оторвали от старухи и затолкали в угол, где она стояла не шевелясь, ничего не соображая.
Недельская умирала; она, казалось, только и ждала Янку, чтобы умереть. Злость и ненависть на несколько часов продлили ей жизнь. Теперь силы оставляли ее.
Тело ее напряглось, костлявыми пальцами она теребила одеяло, устремив мутный взгляд в бесконечность, в которую уходила.
В желтом отблеске свечи блестело от пота в предсмертном усилии лицо старухи. Рассыпавшись по подушке, седые волосы обрамляли иссохшую голову умирающей, сотрясаемую последними конвульсиями.
Дышала она тяжело, с перерывами, громко хрипела, хватая синими губами воздух. Временами ее лицо искажалось, рот кривился в страшных гримасах, она поднимала ладони с растопыренными пальцами, будто хотела разодрать себе горло и зачерпнуть туда побольше воздуха. Изо рта высовывался белый язык, в схватке со смертью тело напрягалось, и жилы, как черные постромки, натягивались на висках и шее.
Всхлипывание и плач коленопреклоненных женщин смешивался со стоном умирающей.
Кто-то, словно в лихорадке, твердил молитвы. Кухарка и дети рыдали. Душа каждого потрясена была трагичностью минуты.
В глубине комнаты дрожали тени, точно готовясь поглотить ту жизнь, которая еще теплилась. Одна свеча на столике и другая побольше в головах у старухи разливали тоскливый желтый свет.
Недельская простерлась на своем последнем ложе, как бы повелевая на троне смерти, торжествующая в свою последнюю минуту, а вокруг все стали уже на колени, и припали к полу, умоляя о пощаде.
37
Пороховая башня — тюрьма в Варшаве.