Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 69



Другая газета писала, что пьеса идиотская по своей сущности и по-идиотски написана, что цинизм и грубость, с какой автор высмеивает важнейшие идеи, превосходит даже то, что можно видеть разве что в «шедеврах», привозимых из растленной Франции; но то, что можно простить французам, так как (тут следовали объяснения причин, почему французу дозволяется писать всякие гнусности), того нельзя простить своему автору. Человек, который смеет так писать, так издеваться над идеалами, сеять ненависть, оплевывать вещи, дорогие сердцу каждого поляка, должен быть (тут следовало многоточие и недвусмысленные метафоры, означавшие: быть подлецом).

Третий утверждал, что пьеса вовсе недурна и была бы просто превосходной, если бы автор отнесся с должным уважением к традициям и внес в нее музыку и танцы.

Четвертый высказывал абсолютно противоположное мнение, будто пьеса — сплошное безобразие и решительно никуда не годится, но автору можно поставить в заслугу хотя бы то, что он не последовал шаблону: не ввел пения и танцев, которые, как правило, снижают достоинство народных пьес.

Еще в одном журнале специалист по летним театрам написал сотню строк такого содержания: «"Хамы" пана Глоговского — хм! вещь неплохая… была бы даже просто хорошей… но если опять же взвесить… в свою очередь… нужно иметь смелость сказать правду. Во всяком случае… как-никак… с незначительной оговоркой, у автора есть талант. Пьеса… хм! как бы это сказать? Два месяца тому назад я уже писал кое-что об этом, а потому всех интересующих отсылаю к той статье. Играли превосходно!» И он дал перечень игравших, ставя рядом с именем каждой актрисы какой-нибудь лестный эпитет, жеманное словечко или томную двусмысленность…

— Что это?

— Либретто для оперетки; дать название: «Театральные критики», положить на музыку, и будет такая потеха, что народ повалит, как в церковь на отпущение грехов.

— И что же вы на это?

— Я? А ничего! Повернулся к ним спиной, и, поскольку у меня уже есть превосходный план новой пьесы, я тут же принимаюсь за работу. Получил уроки в Радомском воеводстве и выезжаю туда на целых полгода. Вот, собственно, жду последнего уведомления.

— Вам непременно надо уехать?

— Надо! Ведь я только уроками и живу. Два месяца сидел без дела. Прожился дотла; пьесу поставил, публике кланялся, Варшавой наслаждался, а теперь — баста! Опускаю занавес, нужно приготовить следующий номер. До свидания, папна Янина! Перед отъездом забегу попрощаться к вам или в театр.

Он пожал ей руку, сказал: «Чтоб мне сдохнуть» — и удалился.

Янке стало грустно. Она уже привыкла к Глоговскому, к его чудачествам, парадоксам, а его резкость лишь маскировала робость и тонкость натуры. Янке стало как-то горько оттого, что она останется совсем одна.

Теперь, когда приходилось прощаться с другом, ома поняла, что театр ее не удовлетворяет; ее материальные дела стали совсем плохи, настроение мрачное, и тем более хотелось, чтобы рядом был кто-то близкий и добрый.

Денег уже не было, и жить приходилось только на авансы.

Янка еще самой себе не решалась признаться, но всякий раз, как приходилось просить денег, вспоминался дом и те времена, когда всего было вдоволь и ни о чем не приходилось заботиться. Как унизительно было клянчить каждый день по сорок копеек, но иного выхода не было. Оставалось еще то, что предлагала, моргая белесыми глазками, Совинская, так поступали все, но стоило Янке задуматься, как в душе у нее росло презрение к этим женщинам. За презрение они ей платили вдвойне. Болтали несусветные вещи о ее ночных похождениях и чудных привычках, а она, ощутив в себе с некоторых пор потребность двигаться, что-то делать, часами искала успокоения в прогулках по улицам. Едва наступал вечер, ее неизменно тянуло на Театральную площадь.

Если Янка очень спешила, она проходила через площадь не останавливаясь и, взглянув на Большой театр, тут же направлялась домой, а если была свободна, сидела в сквере или на скамейке возле трамвайной остановки, оттуда смотрела на ряды колонн, на высокий, четкий силуэт здания и погружалась в мечты. Янка не думала, зачем так делает, чувствовала только, что ее непреодолимо влекут эти стены. Она испытывала минуты настоящей, глубокой радости, когда проходила под колоннадой или когда в тишине светлой ночи всматривалась в длинный серый фасад.



Эта каменная громада говорила с нею, Янка слушала ее шепот, ловила звуки, до нее доносилось эхо. В воображении Янки возникали сцены из спектаклей, которые там играли, эти неотчетливые, расплывающиеся в темноте сцены были видимы только ею. Она любила это здание, более того — обожала его, она поклонялась ему, молилась на него в своих мечтах.

А мечты иногда были всего лишь плодом умственной расслабленности. Это была гроза, готовая в одно мгновение объять весь мир, гроза, которая при малейшем препятствии иссякала, которую первый попавшийся громоотвод мог отвести в землю.

Янка предавалась мечтам еще и для того, чтобы отвлечься от невеселых мыслей и забыть о гнетущей нужде. Во второй половине сезона с деньгами было еще хуже, чем в первой. Зрителей приходило все меньше, их отпугивали непрерывные дожди и холодные вечера; разумеется, авансы катастрофически уменьшались.

Бывало так, что Цабинский, притворяясь больным, в половине спектакля забирал выручку и удалялся, оставив считанные рубли на несколько десятков человек. Если же его удавалось уличить в жульничестве, он, чуть не плача, начинал жаловаться на нужду:

— Зрителей жалкая кучка… К тому же половина билетов даровых; клянусь детьми, половина даровых. Ну, что я могу сделать? Самому нечем уплатить за квартиру, гроша в доме нет! Спросите Гольда — он вам покажет непроданные билеты. С котомкой пойду, если дальше будет такой успех! Идите в кассу, наберется хоть немного — дам.

Если директор вел кого-то в кассу по-приятельски, под руку, это было условным знаком для Гольда — денег в кассе нет; если же условного знака не было, кассир с озабоченным видом начинал жаловаться:

— На газ не хватит… А театр, а реквизит? Ну, просто на самое необходимое нет.

— Дай что-нибудь… Может, где-нибудь сегодня не доплатим… — будто невзначай говорил Цабинский. Затем оставлял квитанцию на выдачу денег и уходил.

И почти всегда так неудачно складывалось, что у Гольда не набиралось всей суммы, на которую была оставлена квитанция. Нескольких копеек обязательно не хватало. Ругали его паршивцем и вором, но каждый брал свое, иначе мог не получить и этого.

В те дни, когда директорша не играла, она обычно сидела в кассе, и Гольд всякий раз начинал ей жаловаться на обидчиков.

Цабинская набрасывалась на актеров и кричала о порядочности Гольда, который, имея ничтожное жалованье, еще помогает сестре. Гольд сиял при упоминании о сестре: в глазах появлялась нежность, и он горячо заверял всех, что недостающие деньги доплатит завтра, а назавтра, как правило, забывал о своем обещании.

В театре начались скандалы, недовольство дирекцией возрастало, спектакли срывались, актеры были подавлены нуждой и постоянными неудачами. Все больше проектов новых театральных групп рождалось в головах, и по этому поводу все чаще совещались за чашкой черного кофе в кондитерской на Новом Святе.

Спектакли ставились кое-как, актеры видели, что Цабинский откровенно занимается махинациями, и ко всему относились спустя рукава; к тому же приближался отъезд из Варшавы, все погрязли в долгах, наступление зимы прибавило забот, а все это мало располагало к успеху.

Цабинский между тем все жаловался, лебезил, обещал и не платил. Он так умел вести себя, так бесподобно притворялся, что Янка, видя его хлопоты, верила ему и не решалась напоминать о деньгах; к тому же она знала, что между Цабинскими вечно идет борьба из-за денег, и няня часто на свои собственные сбережения покупает детям разные вещи; Цабинская теперь дольше обычного просиживала в кондитерской, чтобы реже встречаться с актерами и не выслушивать их упреки.

Жалобы на нужду Янка слышала не только в театре. Мадам Анна каждый раз за обедом рассказывала о том, как все подорожало, и квартирная плата тоже. Янка не могла есть, слушая это нытье; она задолжала хозяевам за полмесяца, а платить было нечем.