Страница 8 из 47
— Берись, — шепнул Антек, нагибаясь. — Холодно…
Подул ветер, резкий, как всегда до восхода солнца, и с деревьев полетела масса сухого снега, с треском закачались сучья. На свинцовом небе еще кое-где мигали звезды… Из деревни доносился скрип колодезных журавлей, и пели петухи, — должно быть, к перемене погоды.
Зажмурясь, Моника через свой передник ухватила отца за ноги и подняла. Он был так тяжел, что они вдвоем с Антеком едва донесли его до хаты. Как только он был уложен на лавку, дочь убежала на другую половину, бросив Антеку из-за двери одеяло, чтобы прикрыть мертвеца.
Дети чистили картошку, а Моника у дверей с нетерпением ожидала мужа.
— Ну, иди же ради бога! Чего ты там копаешься? Надо кого-нибудь позвать, чтобы обмыл его, — сказала она, когда Антек вошел, и стала готовить завтрак.
— Позову немого.
— Ты на работу сегодня не ходи.
— Не пойду.
И больше они не сказали друг другу ни слова. Ели без всякого аппетита, тогда как обычно на завтрак съедали четырехгарнцовый горшок каши.
Через сени проходили торопливо, не заглядывая на другую половину.
Что-то их мучило. Но что — они сами не знали. Это была не печаль, а скорее какой-то суеверный страх, вызванный присутствием в доме мертвеца, напоминанием о смерти. Вот что томило их и делало молчаливыми.
Как только совсем рассвело, Антек позвал немого, и тот обмыл и одел умершего, потом зажег в изголовье освященную свечу, громницу.
А Антек пошел заявить ксендзу и войту, что тесть его умер и что у него нет денег на похороны. Пусть его хоронит Томек, раз ему досталось все наследство.
Весть о смерти старика мгновенно разнеслась по деревне. Люди приходили группами посмотреть на умершего. Постоят, пробормочут молитву, покачают головами и уходят, спеша рассказать новость тем, кто ее еще не слышал.
Только к вечеру другой зять старика, Томек, под давлением общественного мнения, занялся подготовкой похорон.
На третий день, перед самым выносом, пришла жена Томека.
В сенях она столкнулась лицом к лицу с Моникой, которая несла коровам пойло в ушате.
— Слава Иисусу! — шопотом поздоровалась Юлина и схватилась за щеколду.
— А, пришла, змея! — Моника стремительно поставила ушат на пол. — Теперь пришла разнюхивать! Надо было старика у себя держать, раз он все вам отписал! Вы его, бедного, так хорошо кормили, что ему побираться пришлось! И ты, лахудра этакая, смеешь еще сюда приходить! Может, за тем последним тряпьем, что после него осталось, а?
— Новый кафтан, что я ему к празднику справила, пусть уж на нем останется… А тулуп заберу, он тоже на мои кровные куплен, — хладнокровно объявила жена Томека.
— Заберешь? Заберешь, гнида? Я тебе дам забирать! — Моника уже искала глазами палки или полена. — Ах, ты… Подъезжали к нему, ластились, пока не обошли старика. И он меня обделил, вам все отдал, а теперь…
— Все знают, что землю мы у него купили. Бумага писана при свидетелях…
— Купили! Прямо в глаза врешь и бога не боишься! Купили! Мошенники! Воры, сукины дети! Деньги у него выкрали, а потом что? Из свиного корыта он у вас ел! Не видел разве Адам, как старый картошку из корыта жрал? Спать вы его выгоняли в хлев, потому что воняло от него так, что вас от еды воротило! Это за пятнадцать-то моргов такие харчи отцу? За столько добра всякого? И скажешь, не била ты его? Не била, свинья, обезьяна ты этакая?
— Заткни пасть, не то так тебя по роже съезжу, что света не взвидишь, сука!
— Ударь, попробуй! Побирушка!
— Это я — побирушка, я?
— Ты! Околела бы под забором, как собака, вши тебя заели бы, если бы Томек на тебе не женился.
— Ах ты, стерва оголтелая!
Сестры налетели друг на друга, сцепились и метались в тесных сенях, выкрикивая ругательства охрипшими от ярости голосами.
— Ах ты, шлюха, подстилка солдатская! Вот тебе, вот тебе за пятнадцать моих моргов, за мою обиду, сволочь!
— Бабы, бога побойтесь! Срам какой! Перестаньте! — унимали их другие женщины.
— Пусти, окаянная, пусти меня!
— Пришибу на месте, на части разорву!
Они свалились на пол, облитый помоями из опрокинутого ушата, и с визгом и воплями, озверев, колотили друг друга. Злоба лишила их голоса, и они уже только хрипели. С трудом растащили их мужики. Обе были измазаны и растрепаны, как ведьмы, лица красны, исцарапаны. Они в бешенстве продолжали ругаться, наскакивая друг на друга, плевались, что-то бессвязно выкрикивали. Пришлось их развести силой, чтобы опять не подрались.
Моника от раздражения и усталости судорожно зарыдала, стала рвать на себе волосы и причитать.
— Иисусе, Мария! А, чтоб тебя холера задушила! Господи, господи! Язычники треклятые! Ой, ой, ой! — выла она, припав к стене.
А жена Томека, которую вытолкали за дверь, барабанила в нее ногами и ругалась на чем свет стоит.
Толпа разбилась на кучки. Стоя на морозе, люди переминались с ноги на ногу, женщины теснились у стен, сжимали коленями алевшие на фоне снега юбки, которые раздувал порывистый ветер. Все тихо разговаривали, поглядывая на дорогу к костелу, башенки которого рисовались в воздухе из-за облетевших деревьев…
В избу, где лежал умерший, все время заходили и выходили, в открытую дверь видны были огоньки желтых восковых свечек, колеблемые сквозным ветром, и мелькал темный, резкий профиль лежавшего в гробу старика. Оттуда доносился запах хвои, слышалось бормотанье немого и невнятные слова заупокойных молитв.
Наконец пришли ксендз с органистом.
Некрашеный сосновый гроб вынесли и поставили на телегу. Бабы, по обычаю, заголосили, и процессия двинулась с пением по длинной деревенской улице на кладбище.
Ксендз, запевая, быстро шел впереди в своей черной шапочке и шубе поверх белого стихаря, завязки которого шуршали на ветру. Время от времени бросая приглушенные, словно замерзающие на холоде латинские слова, он смотрел вперед, и в глазах его была скука и нетерпение.
Ветер трепал черную траурную хоругвь с изображением смерти и ада, и она качалась во все стороны. У всех ворот стояли бабы в красных платках и мужики с обнаженными головами. Набожно склонившись, они били себя в грудь и крестились. Во дворах яростно заливались собаки, некоторые вскакивали на заборы и выли. А из окон с любопытством глазели замурзанные ребятишки и беззубые, морщинистые старики с лицами истертыми и унылыми, как осеннее поле под паром.
Хор мальчиков в холщовых штанах и темносиних жилетках с медными пуговицами, без шапок, в деревянных башмаках на босу ногу шел впереди ксендза. Все они смотрели на изображение ада на хоругви и тихими простуженными голосами, вторя органисту, тянули одну ноту, пока он не переходил на другую.
Игнац шагал с гордым видом, одной рукой держась за древко хоругви, и пел громче всех. Он был весь красный от холода и натуги, но держался стойко, как бы желая показать, что имеет право итти впереди всех, так как хоронят его родного деда.
Вышли за деревню. Здесь ветер дул сильнее и особенно досаждал Антеку, чья мощная фигура возвышалась над всеми. Волосы у него разлетались во все стороны, но он не замечал этого, так как ему нужно было править лошадьми и придерживать гроб на ухабах и выбоинах.
Сразу за телегой шагали обе сестры, молясь вслух и то и дело меряя друг друга сверкающими взглядами.
— Пшел домой! Я тебя, стерва! — один из мужиков нагнулся, словно ища камень.
Пес, который от самого дома бежал за телегой, завизжал, поджав хвост, и укрылся за грудой камней у дороги, а когда люди прошли, перебежал на другую сторону и боязливо затрусил дальше, стараясь держаться около лошадей.
Кончили петь латинские молитвы. Женщины визгливо затянули:
— «Кто к защите твоей прибегает, господи…»
Голоса быстро таяли в воздухе, заглушенные ветром и метелью.
Начинало смеркаться. С белых полей, бескрайних, как степь, где местами только торчали скелеты деревьев, ветер нес тучи снежной пыли и швырял их в толпу.
— «…и всем сердцем верит в тебя» — звучал гимн, прерываемый воем вьюги и частыми, громкими криками Антека: «Н-но, н-но, милашки!» Он все усерднее подгонял лошадей, так как начинал сильно зябнуть.