Страница 46 из 47
— Спать пора! Трещат и трещат, не дают человеку уснуть! — заворчал на них пан Плишка и с силой захлопнул дверь. Какое ему дело до них!
«Раскровянили ему рожу, а этот скот еще радуется! Эх, хамы, хамы! Деревенщина! Увидали коровий хвост и счастливы!» — мысленно негодовал пан Плишка. Зло его взяло, захотелось даже ударить Воронка, но не ударил. Он до рассвета сидел на кровати, горячо молился, упорно отгоняя тоску, боль и смятение, вызванные воспоминаниями о деревне.
— Эх, разрази вас громом!.. Человек работает, как вол, а покоя ему нет! — выругался он утром, встав после бессонной ночи. Он и сам не знал, кого ругает.
На работе он срывал злость на своей подъемной машине — так круто тормозил, что она с лязгом ударялась о пороги цехов.
Он не хотел ни о чем расспрашивать приехавших, но, столкнувшись с ними раз-другой, не вытерпел и спросил сурово, с какой-то опаской:
— Ну что, нашли свою деревню?
Они смотрели на него с недоумением — как это можно не найти родной деревни?
— Ведь верно я говорил, что она от шоссе сразу налево, за тополями?
— За тополями? Вот хватились! Да ведь их давно вырубили по приказу помещика.
«Нет больше тополей!» — У пана Плишки защемило сердце, и он продолжал уже быстрее:
— А дальше — кладбище у часовни…
— Какой часовни? Я еще мальчишкой коров пас, когда ее разобрали.
— Потом только перейти плотину у корчмы — тут тебе и деревня.
— Правильно. Только ни плотины, ни корчмы уже и в помине нет.
Пан Плишка ни о чем больше не спрашивал.
«Нет тополей… нет ни часовни, ни корчмы, ни плотины? Да как же это? Нет? Он их так хорошо помнит, как перед глазами стоят… А их уже нет…»
Всю неделю, целую долгую неделю он не разговаривал с земляками, не расспрашивал их и жил воспоминаниями о тополях, корчме, плотине, часовенке…
Только в субботу, после работы, он подсел к рабочим и спросил:
— И хорошо там было, а?
— Господи! До Яна-купала еще только поработаю, а там — пошлю ко всем чертям эту Лодзь с ее фабриками! Чума ее возьми! — воскликнул Адам.
Пан Плишка усмехнулся молча, с презрительным сожалением.
— В деревне последнему батраку и в будни вольнее дышится, чем здесь нашему брату, фабричному, в воскресенье!
— Ерунду мелете, Адам! — сказал пан Плишка, однако принес водку и, угощая всех, заставлял их рассказывать о каждой дороге, каждом дереве, о полях, лесах — обо всем… И так оживился, так интересовался деревенской жизнью, что в конце концов Адам сказал ему:
— А почему бы вам, пан Плишка, не бросить фабрику? Купите себе участок земли около своих и заживете хозяином, а не таким подневольным человеком, как все мы на фабрике.
Пана Плитку этот совет так возмутил, что он обругал всех дураками и хамами и сразу лег спать.
Ночью он проснулся, сел в постели и задумался: «А что, если и в самом деле вернуться в деревню? Может, еще жив кто-нибудь из моих?»
Не спалось в эту ночь пану Плишке, да и в последующие ночи тоже. А дни шли неумолимой чередой и безвозвратно проходили.
Были дни весенние, звенящие, пронизанные солнцем, волшебно прекрасные.
И пан Плишка плакал от муки.
Бывали дождливые, серые, унылые и долгие, как людское горе.
И пан Плишка метался в тоске.
Бывали холодные, хмурые, полные изнеможения, как износившиеся машины.
И пан Плишка… пан Плишка молился.
Ночи были — как вопли отчаяния.
Вечера — как тягостный предсмертный бред.
А утра наступали тихие, слезливые, безнадежно печальные — и пан Плишка уже не плакал, не молился, только смотрел куда-то вдаль: там!
А уехать не мог: его удерживал на фабрике страх.
Да, пан Плишка боялся фабрики.
Он ни на что не мог, не смел решиться, его связывал по рукам и ногам этот необъяснимый страх.
«Да что я там буду делать?» — спрашивал он себя тысячу раз. Но все чаще заглядывался на поле и небо. По вечерам же сидел перед домом и смотрел на фабрику, на темные громады стен, которые подмяли под себя землю и беспощадно давили и высасывали ее. Все чаще пан Плишка ощущал в себе сутолоку этих бесконечных цехов, грохот и напряжение машин. И все больше мучило его сознание своего бессилия, все покорнее смотрел он на железные профили…
Наконец однажды в воскресенье, после нескольких недель невыразимых мучений, он позвал Воронка и отправился с ним за город, далеко в поле, туда, где уже не было фабрик и только соломенные крыши выглядывали из-за гущи колосьев, где деревья не умирали от ядовитых сточных вод фабрик, где колыхались на солнце хлеба и океаном разливались луга, как зеленый бархат, расшитый желтыми очанками. Там ласковый ветер шаловливо трепал зеленые бороды гнувшихся верб, играл золотистыми кудрями ржи. Там была настоящая деревня… Но пана Плишку раздражал ветер, и он повернул было обратно. Зашел в какой-то пригородный трактир, выпил рюмку водки, посидел — и снова пошел в поле.
Теперь он уже не кричал на Воронка, не мешал ему носиться на свободе, не испытывал презрения к людям, бродившим по межам и тропкам… Блаженная истома майского дня проникла ему в душу.
Он сел на краю овражка, полного воды, в которой прыгали лягушки. Здесь густо росли какие-то желтые цветы, травы, ольховые кусты; по листьям и земле ползали гусеницы и всякие букашки, везде кипела чудесная, удивительная жизнь…
Пан Плишка снял шляпу, ему было очень жарко.
Пьяные от весны жаворонки заливались в вышине, в гуще ржи перекликались куропатки, ласково журчала вода в овраге… Солнце изрядно припекало, и даже лягушки выставляли из воды круглые глаза и квакали глухо, монотонно, как во сне… А со всех сторон сладостной музыкой несся шорох, шелест, звон, кричали перепела, плыл упоительный аромат тимьяна, разогретой земли, золотого солнца.
У пана Плишки даже голова закружилась.
Но он все сидел и смотрел, слушал, с жадностью вбирал в себя дыхание весны и полей.
— Иисусе сладчайший! — прошептал он бессознательно, ища в карманах носовой платок.
— Иисусе! — повторял он и все искал платок, а слезы, тяжелые, как полновесные зерна, ручьями лились по щекам. Он не замечал этого, он ничего уже не сознавал. Печаль, бескрайняя, как эти поля, рвала сердце на части.
— Пан Плишка, что это с вами?
Он вздрогнул. Подле него сидел Юзеф с гармоникой.
— А тебе что? — крикнул пан Плишка и хотел встать, уйти, но не было сил.
Юзеф отодвинулся подальше и, глядя на облака, которые белыми голубями порхали в синеве небес, заиграл.
Пан Плишка окончательно сдался.
Близились сумерки. Колокольный звон, возвещая конец вечерни, летел по полям, и умолкали птицы; земля покрывалась росой, мрак и тишина обнимали ее. За лесом садилось солнце, колосья клонились, словно в раздумье. Тише журчала вода, и ветер улегся… Наступал вечер.
— Нога у меня так разболелась, что нельзя было терпеть, — объяснял пан Плишка Юзефу, когда они шли домой.
«Нет, уйду, довольно с меня, уйду!» — мысленно решил он.
Но утром на работе он не смел уже об этом думать. Сегодня он ясно чувствовал, что фабрика его не выпустит, что стальные звери смотрят на него сурово, а стены…
Нет, не пустит…
А между тем по ночам он в мечтах был уже там, у своих, ходил по соседям, здоровался, радуясь, что нашел всех знакомых, и было ему так хорошо, так хорошо…
«Нет, довольно мучиться, довольно! Завтра уеду! Уеду во что бы то ни стало!» — твердил он себе каждое утро.
И, наконец, настало это «завтра». Пан Плишка решил дождаться вечера: уйти с фабрики среди бела дня у него нехватало мужества.
Он никому не поверял своих планов.
Ночью, когда в доме все уже спали, он тихонько встал с постели, уложил вещи и стал дожидаться рассвета, так как поезд отходил рано утром.
Воронок с беспокойством обнюхивал узел и смотрел в глаза хозяину.
— Уйдем с тобой на свет божий, к своим! — тихо сказал ему пан Плишка.
Он сидел у окна, ожидая рассвета, и глядел из-за цветущих фуксий на фабрику, огромным пятном черневшую на сером, печальном фоне ночи. Моросил теплый дождик.