Страница 15 из 47
А снег смерзся и был почти такой же твердый, как лед. Железные лопаты взрывали его с великим трудом, дело подвигалось медленно, и это просто бесило и Томека и Марысю. Томек скинул полушубок, оставшись в одной рубахе, и, не поднимая головы, работал с неистовым усердием. Грубая холщовая рубаха потемнела на спине от пота, шапку он тоже скинул, и волосы, как растрепанная соломенная веха, разлетались при каждом его движении.
— Свинья ты, псякрев! — с ненавистью бурчал он по временам, и его измученное лицо, страшное выражением злобного отчаяния, багровым пятном мелькало над снегом. Марыся время от времени присаживалась, чтобы перевести дух, но тотчас вскакивала и с новым взрывом ярости терзала белую грудь земли.
А лес, белый от массы снега на ветвях, стоял высокой стеной так спокойно и тихо, словно погружен был в глубокий зимний сон. Только изредка какая-нибудь ветка вздрагивала под грузом снега, и каскад белой пыли рассыпался в воздухе. С карканьем пролетали над лесом вороны, иногда сороки целой стаей шлепались на высокие семенники, качались на сучьях, хлопая крыльями, и, словно насмехаясь над Томеком, так трещали, что Томеку казалось это просто издевательством. Он швырял в них снегом, разгонял, — и снова наступала тишина, нарушаемая только скрипом лопат, шорохом летевшего из-под них снега и тяжелым, хриплым дыханием работающих.
Незаметно уплывали часы за часами, и в лесу стало как-то невесело. Скоро он оделся в пурпурно-лиловую дымку заката, потом посерел и медленно вбирал в себя мрак, сочившийся от медных зорь в небе. Он постепенно темнел, словно погружаясь в глубь наступавшей ночи, и, наконец, слившись с заснеженными просторами в одну бескрайнюю мглу, уснул, предавшись сонным грезам.
Уже порядком стемнело, когда Томек и Марыся кончили работу. Они очистили три могучих ели.
Томек разогнул спину, потянулся и, ударив лопатой в снег, сказал сурово:
— Одолели-таки! Ага, сволочь, одолели тебя!
Он поспешно надел полушубок.
— Ты домой ступай, Марысь. А я схожу к еврею, попрошу задаток, потому что завтра обязательно четверку ему нарублю. Деньги получу и сейчас принесу вам чего-нибудь поесть. Иди, дочка, да укутайся хорошенько, потому что ты здорово наработалась, а к ночи мороз крепчает.
Он ласково погладил девочку по щеке и зашагал в глубь леса.
Марыся повязала голову запаской, взяла лопаты и не спеша пошла домой. Голод донимал ее сильнее усталости, и очень хотелось спать. Сначала она шла, ни о чем не думая, потом лес стал казаться ей таким грозным и мрачным, он так страшно чернел, а из чащи слышались словно какие-то стоны… Ее охватила необъяснимая тревога. Казалось ей, что бесчисленные стволы со всех сторон преграждают ей дорогу, а среди них горят впереди чьи-то красные глаза и мелькают треугольные волчьи морды. Она, чтобы не видеть этого, то и дело сжимала веки, а страх все рос и рос. Она побежала быстрее и, чтобы заглушить его, запела:
И потом:
Но бедняжке было все-таки очень жутко…
Томек получил от приказчика харчей на восемь злотых и рубль наличными деньгами. Еврей дал задаток охотно, так как ему была известна честность Томека, и притом дрова были крайне нужны для доставки на железную дорогу.
На другой день рано утром Баран велел Марысе одеться получше, завязал в тряпочку свой рубль, и они пошли в костел. Однако ксендз не захотел взять денег на обедню и даже так растрогался, что приказал выдать им мешок картошки и несколько гарнцев крупы.
Томек исповедался. Всю обедню он лежал ниц и так горячо молился всем наболевшим сердцем, так тяжело вздыхал и трясся от рыданий, моля бога сжалиться, что люди с уважением поглядывали на мужика, распростертого перед алтарем.
— Иисусе… Матерь ченстоховская… смилуйся надо мной, грешным! Схожу пешком в Ченстохов… Каждый день все молитвы читать буду… хоругвь для костела куплю… и свечи… только смилуйся, царица небесная… в твои руки отдаю себя и детей… Помоги ты нам… За какую ни на есть плату буду работать, только бы ребятишки с голоду не перемерли…
Так взывал он и плакал кровавыми слезами, жаловался и молил о спасении.
Орган гудел, и торжественный гимн багряными волнами звуков разливался над головой Томека, пронизывая его священным трепетом. Голос ксендза баюкал сердце такой успокаивающей лаской, что у Томека еще сильнее потекли слезы, но в них уже не было прежней горечи. Потемневшая от времени позолота алтаря, звон колокольчика, глубокие вздохи и шопот молящихся, кроткие глаза святых на образах, радужный сумрак, который создавали в костеле разноцветные стекла окон, золотые огоньки свеч, звуки нежной музыки, плывшие с хоров, — все сливалось в какую-то мистическую гармонию, невыразимо сладостную, и еще ниже клонило голову Томека к стопам всемогущего, переполняло его безграничной верой и отрадой. К концу обедни он уже не способен был ни на чем сосредоточить мысли, только вздыхал, целовал каменный пол и плакал.
Из костела он вышел, полный надежд и жажды работать.
— Марысь! — промолвил он, останавливаясь на дороге и поджидая девочку, которая отстала и шла позади. — Марысь, думается мне, что бог пошлет нам перемену. Вот ксендз говорил, что Иисус не забывает ни лилий полевых, ни пташек, ни единой самой маленькой козявки, — так неужто он человека забудет и не заступится, а?
— Наверное, он про всех одинаково помнит, — отозвалась Марыся серьезно.
Жизнь как будто улыбнулась Томеку — несколько дней в доме водилась еда, и мороз заметно сдал, а в полуденные часы даже бывала небольшая оттепель. Однако все предвещало близкую перемену погоды: солнце перестало выглядывать, серые рыхлые тучи заволакивали горизонт. И Томек снова забеспокоился.
— Снег валит и валит! Но это ничего, господь только дунет и все развеет, — говорил он детям, уходя в лес рубить дрова. До вечера он нарубил целых четыре сажени и устал смертельно. Лег спать веселый, потому что дети были накормлены, а он снова чувствовал себя втянутым в жизнь, которая шла вокруг, — он работал!
Но наутро, когда он проснулся и поглядел в окно, он опять приуныл.
Снег сыпал так густо, что света было не видать, ветер свистел, налетая бурными порывами. Начиналась вьюга, и нечего было и думать о работе в лесу.
А когда повалил снег во-всю и вихри затеяли бешеную скачку в полях, а метель заслонила весь свет, даже выйти за порог избы было трудно.
Непонятно было, ночь или день на дворе. Зловещий серый ураган бесновался в полях и лугах и беспрерывно мощными волнами бился о стены избы, ударял на лес, но лес только на мгновение клонился в этой схватке и тотчас вставал опять, непокоренный, грозный, разъяренный борьбой, и так шумел, гудел, качался, трещал, выл дико и протяжно, что дети по ночам не могли уснуть, а птицы все улетели в поля. Томек заботливо осматривал свою лачугу, потому что она грозила развалиться от ветра. Ее так занесло, что она походила на снежный сугроб. Съестные припасы кончились, а новые купить было не на что, да и все равно итти за ними было бы невозможно, — так завалило снегом все дороги и поля. На второй день поезда перестали ходить, увязнув в снегах, всякое движение замерло, люди в страхе отступали перед разъяренными стихиями. Только на третий день утром вьюга утихла, но громадные сугробы, словно кратеры, дымили облаками снежной пыли.
Томек надел полушубок, взял лопату и пошел на станцию. Там все — дорожный мастер, его помощники, инженер и множество мужиков, согнанных из окрестных деревень, суетились вокруг застрявшего во рву поезда. Рабочим раздавали для поощрения колбасу и водку, чтобы они поскорее очистили железнодорожный путь.