Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 45



Зенон остановился перед ней, протягивая руку; она подняла на него красивое бледное лицо и подала ему целую пачку листков. Он нерешительно произнес:

— Вы сеете без устали доброе слово...

— Я была грешна, Господь просветил меня, поднял со дна позора, и вот я жизнью своей искупаю грех, — ответила она с торжественной строгостью.

— Вы принадлежите к Армии спасения?

— Я принадлежу к церкви «Истребление греха».

— К церкви, желающей победить зло при помощи изречений? — В голосе его прозвучала ирония.

— Если эти изречения не накормят души, то и предложенный людям хлеб будет камнем.

— А кто же избавит их от нищеты?

— Мы избавим, наша церковь, искореняющая зло до дна, действующая добром! Вот подробные данные о нашей деятельности. — И она подала ему тонкую брошюрку.

— Вы не боитесь оскорблений и опасностей?

— Со мной Господь.

— Может быть, но вы так молоды, так красивы и беззащитны, — невольно шепнул он.

Она обвела его суровым взглядом больших черных глаз.

— «Красота твоя — это видимость, путем которой дьявол ведет тебя к греху, это маска, скрывающая под собой смердящий труп, — поэтому возненавидь ее и презри», — произнесла она фанатично и отошла.

Он пожал плечами и, уже не колеблясь, вошел в первый попавшийся кабачок.

У буфета, блестевшего медной отделкой, стояли две ярко одетые девушки. Не обращая внимания на их попытки заговорить с ним, Зенон прошел в большую низкую залу, разбитую перегородочками на ряд отдельных лож, между которыми проходил узкий коридор. Заняв место, он приказал подать себе есть.

В соседней ложе вскоре уселись две девушки, то и дело они заглядывали к нему через перегородку, но он не замечал их, поспешно глотая пищу и запивая ее вином.

Он почти никогда не пил вина, и поэтому теперь ему было как-то особенно мучительно приятно опорожнять рюмку за рюмкой; вино успокаивало его, усталость постепенно исчезала, бессильная мысль понемногу прояснялась, и по всему телу разливалась спокойная теплота. Он быстро пьянел, бессознательно подливая себе в рюмку; его охватила блаженная, сладкая тяжесть, и он улыбался самому себе глупой, тихой улыбкой.

А кабачок гудел пьяным говором, из-за тонких перегородок доносился звон бутылок и хриплый крик девушек, иногда раздавалась грубая брань, дым трубок и сигар едким туманом затягивал лампы и наполнял зал отвратительным запахом. Зенон ничего этого уже не чувствовал, не слышал, его охватила такая пьяная сентиментальность, что он готов был плакать над самим собой; он вдруг понял, как он одинок, ощутил бесприютность той жизни, о которой он не мог теперь вспомнить; он был уже настолько пьян, что ему было трудно двигаться, и, положив голову на стол и силясь что-то припомнить, он погрузился в кошмарную дремоту, иногда просыпался, пытался встать и засыпал снова.

— Господин, пойдемте со мной, — шептала одна из девушек, войдя в ложу.

— Что? Как? — пробормотал он по-польски, не понимая, откуда она явилась.

— Вы поляк? Рузя, иди сюда, мистер — поляк! — звала она удивленно подругу.

— Да что вам надо?.. Скорее, скорее...

— Но... ничего... так... мы уже шесть лет не слышали нашего языка... мы здесь близко, на Дорген-стрит... мы бы там поговорили по-нашему, идите к нам...

Они уселись около него, но замолкли, сконфуженные открытым, гордым выражением его лица и его молчанием, а может быть, и тем затаенным в глубине сердец странно радостным волнением, которое охватило их при звуках почти позабытого родного языка, при звуке слов, воскресивших давно умершие воспоминания.

Зенон вдруг протрезвел, потрясенный этой неожиданной встречей, и велел подать ужин и вино. Он почти насильно заставлял их есть, а они стыдились признаться, что голодны, и отказывались, тронутые его добротой. Наконец он их уговорил, и девушки жадно принялись уплетать кровавую баранину, ежеминутно отрываясь от пищи и подымая на него тревожные, вопросительные и благодарные взгляды, а он заботливо пододвигал им тарелки и наливал рюмки, решительно не зная, о чем с ними говорить. Девушки же обращались к нему с благодарными словами, то английскими, то польскими, произнося их с неприятным жаргонным акцентом.



Обе они были еще довольно молоды и красивы, но так сильно накрашены, нарумянены, обвешаны дешевыми украшениями, так автоматически привычны были их бесстыдные движения и позы, так безжизненны черты лица, что они казались затасканными восковыми фигурами из какого-то бродячего паноптикума. Под маской белил видна была смертельная усталость, в вызывающе подведенных глазах таилось выражение вечного страха и постоянного голода. Они сбросили с плеч накидки, с наивной гордостью выставляя на обозрение свои смешные наряды, вышитые блестками. Одна из них, выше ростом, была сильно декольтирована.

Зенон внезапно вздрогнул, увидев у нее на плече красный рубец, как бы от удара кнута.

— Откуда вы сами? — спросил он, незаметно всматриваясь в рубец.

— Мы обе из Кутна, вы, мистер, может быть, знаете?

— Знаю, знаю, — ответил он, думая об этом странном рубце.

— Мистер знает Кутно! Рузя! Мистер знает наш город! — удивленно воскликнула одна из девушек.

— Тише, Сальця, может быть, мистер и есть владелец Кутна, — умеряла ее пыл другая, более осмотрительная.

— Вы владелец Кутна, правда?

Он утвердительно кивнул головой, не понимая вопроса, будучи не в силах оторваться от красного рубца на плече. Неожиданно вспыхнувшее воспоминание перенесло его туда, в безумный хоровод бичевников. А девушки, радостные, растроганные до глубины души, стали все смелее рассказывать, перебивая друг дружку, о родном городе, припоминая разные подробности, воскрешая приятные мгновения, — счастливые, ослепленные сиянием каких-то дней, всплывших из глубины памяти, далеких лет, исчезнувших в грязи и поругании и теперь снова вставших миражом радости и счастья. Они позабыли про ужин, кричали все громче, смеялись как дети, упиваясь воспоминаниями и водкой, которой не жалели, вскакивали с мест, а потом, усталые, разгоряченные, с полными слез глазами, забывая и о нем, и о самих себе, и обо всем на свете, вдруг затихали и долго жалобно плакали...

— Ты, Сальця, помнишь владельца? Помнишь, у него была четверка черных лошадей, он ездил в карете, блестящей как зеркало? Помнишь?

— А ты, Рузя, помнишь дом бурмистра?

— Еще бы не помнить, это не дом, а дворец; покажи мне такой дворец в Лондоне; во всем мире такого нет!

— А ты помнишь, за городом была гора, а за ней деревня?

Зенон ничего не слышал, а потом, вдруг очнувшись от задумчивости, он прикоснулся пальцем к рубцу на плече девушки и тихо спросил:

— Откуда у тебя этот знак?

— Это... я расцарапала... Это мой жених... — лепетала она, ежась под его повелительным взглядом.

— Неправда!.. Ты была там!.. — прошипел он, наклоняясь к ней.

— Где? Где я была? — испугалась девушка его безумного взгляда.

— Ты была, ты вся в крови... вся изранена, вся в рубцах... покажи... — требовал он, протянув к ней хищные, судорожно сжимавшиеся пальцы. И когда она хотела уже бежать, он, как когтями, схватил ее и с быстротой молнии порвал на ней кофту, обнажая бледную, синеватую спину.

Руки его бессильно опустились, он прислонился к стене.

Девушки, пораженные этим поступком Зенона, остолбенели и, не смея двинуться с места и заговорить, смотрели на него мертвыми, полными ужаса глазами.

— Не бойтесь, я не хотел вас обидеть, простите, — бормотал он, сам пораженный тем, что случилось, и, отдав им все имевшиеся у него деньги, вышел из ресторана.

В гостинице все уже спали, огни были погашены, дом погружен во мрак и тишину, слабо освещенные коридоры тянулись мрачными туннелями, в которых кое-где брезжили огоньки, как глаза притаившейся пантеры.

Зенон сразу же лег в постель, но не мог уснуть; он лежал с открытыми глазами, далекий и чужой всему, находясь как бы на самом дне душевного омута, а по краям пугливого, неустойчивого создания ползли мрачные, зловещие привидения завтрашнего дня, терзая его мозг, вонзая в него острые когти мучительного бреда.