Страница 77 из 85
В сентябре 1934 года я поехал в Боднант и остановился там у Кристабель (леди Эберконвэй). Мы много гуляли по тамошним нескончаемым садам и разговаривали. Я рассказал ей о том, что меня тревожило. «Мы все обманываем, — сказала мне Кристабель. — Мы вынуждены обманывать мужчин так же, как обманываем детей. Не оттого, что мы вас не любим, а оттого, что вы — существа деспотичные и не позволяете нам шагу ступить свободно. Зачем докапываться до всего? Никто не выдержит такого безжалостного экзамена, какой ты учинил Муре. — И добавила: — Мой совет, держись Муры, Герберт, и закрывай глаза на всё. Вы безусловно любите друг друга. Разве этого недостаточно?»
Я мог не сомневаться, что нравлюсь Муре, но, видимо, никого на свете она не могла любить просто так, преданно, от всего сердца. Она говорила, что верна мне, и, наверно, так оно и было. Во всяком случае, сама она в это верила. Мечты о последней чудесной полосе жизни, когда подле меня будет такая великолепная спутница, рассеялись как дым под напором моего преувеличенного представления о некоторых ее недостатках: мелочности, интриганстве, врожденном неряшестве, приступах тщеславия и отсутствии логики. Как можно доверять уму, лишенному логики? — иногда спрашивал я себя, совершенно забывая о тысяче других свойств, возмещающих эти недостатки, — о ее импульсивной щедрости, невероятной нежности, даже мудрости. Я давал себе слово обо всем забыть, но через день-другой ловил Муру на пустячном обмане. Она защищалась, и мы никак не могли выйти на ту полную откровенность, которая только и может восстановить подорванное доверие.
— Зачем ты подвергаешь меня такому испытанию?
— А зачем ты ведешь себя так, что приходится подвергать тебя испытанию?
Наш неразрешенный спор так и остался неразрешенным. Она ничего не объяснила мне о своих московских делах. Конечно, время от времени я возвращался к мучившему меня вопросу, тогда Мура разгневанно плакала, разыгрывала сцену великого расставания, говорила «Прощай» и хлопала дверью.
А через пять минут стояла у парадной и стучала молоточком. «Не убежать тебе от меня», — горестно говорил я.
В декабре мы решили отправиться в Палермо. Надеялись, что в новой обстановке станем ближе друг другу. Но сбой в итальянском авиа-обслуживании задержал нас в Марселе и утомительной железнодорожной поездке на Сицилию мы предпочли Ривьеру, где рождественскую неделю провели у Сомерсета Моэма. Я чувствовал себя не в своей тарелке, ревновал, и, что бы Мура ни делала, всё было не по мне. Иной раз мы славно проводили время, а иной раз терзали друг друга совершенно безжалостно. Я привык просыпаться в семь или раньше, а она всегда оставалась в постели до десяти — одиннадцати. И наоборот, она хотела, чтобы ее развлекали до поздней ночи. Ей требовались разговор — тот чисто русский, лишенный анализа, беспредметный, неторопливый разговор обо всем на свете, который никуда не приводит; а еще выпивка, чтобы разговор не угас. Желая заполнить три-четыре утренних часа, я садился за работу над сценарием по старому рассказу «Человек, который мог творить чудеса», и чувствовал, что работа идет замечательно. Чувствовал, что мои творческие силы возрождаются и голова полна идей. Но тут, совершенно неожиданно, Мура захотела вернуться в Англию: хотела позаботиться об экипировке сына для колледжа, и дочь чего-то там в расстроенных чувствах. Я взорвался. «Вот только пошла у меня работа, настоящая работа, и нам с тобой хорошо вместе, а ты опять готова улететь! Твой Пол уже совершеннолетний, он может сам позаботиться о себе, а в Танином возрасте ты уже развелась с мужем. Пусть учатся справляться с проблемами!».
Но Мура уехала. А я познакомился на обеде у Моэма с одной американской вдовой. У нее было много общего с Мурой, только она была немного выше, темноволосая и улыбающаяся, открытая в тех случаях, когда Мура бывала закрытой; подтянутая и бодрая в тех случаях, когда проявлялась Мурина разболтанность. Не могу передать, как отдохновенна оказалась для меня ее открытость. Она была вся в веснушках, золотые крапинки ей шли. Нам нравилось быть вместе. До полудня я занимался работой, а потом ее «испано-суиза» останавливалась у дверей и с ощущением, что первая половина дня потрачена не напрасно, мы ехали в какой-нибудь ресторан.
Но тут Мура решила ко мне вернуться. Может, подумала о том, как я, несчастный, прикован к своему письменному столу в «Эрмитаж-отеле», а может, собственнический инстинкт повелел ей не оставлять меня одного слишком надолго. «Если не против, вернусь в среду», — прислала она телеграмму. У меня уже были назначены какие-то встречи и к немалому Муриному удивлению я ответил: «Удобнее в субботу».
Она телеграфировала: «Как тебе угодно». И приехала в субботу.
И сразу спросила:
— Что ты затеял?
— Дружбу.
Мура не столько ревновала, сколько была изумлена и постаралась не ударить лицом в грязь. Мы отлично поладили. Втроем (еще американская вдова) мы совершали разные поездки, вместе обедали и ужинали, бывали у Моэма. Мура внимательно и ненавязчиво за мной наблюдала. «Никогда не видела тебя откровенно влюбленным в кого-то… Вы все время смотрите друг на друга… Благодаря тебе она чувствует, что она не лыком шита…»
— Тебе полезно это знать, — сказал я.
В начале 1935 года я получил предложение от «Кольере уикли» провести три недели в Америке и написать о «новом курсе». Я обедал с президентом Рузвельтом в Вашингтоне и с кем только ни беседовал; там же я написал четыре статьи, составившие книгу «Новая Америка: новый мир». Я надеялся, что поездка в Америку углубит наше эмоциональное отчуждение, но оказалось, что Мура по-прежнему глубоко тревожит мне душу. Мне хотелось, чтобы она оказалась со мною рядом на пароходе, хотелось показать ей Нью-Йорк, одиночество все больше выводило меня из равновесия. Меня возмущала Мурина неспособность понять то, как я нуждаюсь в ее обществе. Я приходил в ярость от мысли, что она не желает ради меня отказаться от своей ничтожной, убогой эмигрантской жизни, от бесконечных сплетен, от хаоса дома восемьдесят восемь в Найтсбридже, от злоупотребления водкой и коньяком, от ночной болтовни и лежанья в постели до полудня. Я возмущался, что по ее вине не смог сохранить ей верность и, похоже, готов вернуться к прежним беспорядочным связям. В Вашингтоне раз-другой в гостях я ощутил, что женщины отнюдь не утратили для меня привлекательности. «Либо полностью войди в мою жизнь, либо исчезни из нее, — написал я Муре. — Вытесни из своей жизни все, что стоит между нами. Встреть меня в Саутгемптоне либо верни мне ключ от квартиры».
В Саутгемптоне Муры не оказалось. Но в Лондоне она мне позвонила. У нее сейчас худо с горлом, объяснила она, не приеду ли я к ней? Понятно, что для возвращения ключа это была не совсем та обстановка; я присел к ней на постель и Мура принялась рассказывать о своей болезни. Она словно забыла об ультиматуме, так же как в Эстонии — о моем требовании внести ясность в то, что произошло. Она вела себя, как мой черный кот в Лу-Пиду: что бы он ни натворил, он никогда ни капельки не сомневается в том, что ему можно делать все, что заблагорассудится.
На другой день она позвонила: «Нам надо поговорить».
Я не хотел, чтобы Мура приходила ко мне, и предложил встретиться в сербском ресторане на Грик-стрит. От ее вчерашней болезни не осталось и следа. «Не вернуться ли нам на Чилтерн-корт?» — радостно спросила она, когда мы отобедали. Таким образом, и на этот раз мой ультиматум остался без ответа, а ключ не был возвращен. Мура, видимо, и не собиралась с ним расставаться. Когда вскоре я задался целью найти себе дом на Ганновер-террас, неподалеку от Риджентс-парка, и стал раздумывать, каково оно будет, мое новое жилище в таком приятном районе, то, конечно, спросил: «Мура, отвести этаж тебе, Тане и Полу? У тебя будет собственная гостиная и собственный колокольчик».