Страница 7 из 85
Лекции геолога Джона Уэсли Джада, которые Уэллс слушал в 1886–1887 годах, оказались ничуть не интереснее лекций Гатри. Профессор Джад мямлил, по выражению Уэллса. И лицо у него было бледное, невыразительное, как произносимые им слова. Очень скоро студент пришел к выводу, что геология сама по себе — предмет дурно склеенный, скорее это даже не наука, а собрание преданий и легенд. Странно, ведь именно к началу двадцатого века мировая геология могла похвастать многими достижениями…
Но Южный Кенсингтон многое дал Уэллсу.
Именно тут кроме необходимых научных сведений он получил ясное представление о таких великих мировых творцах, как Гете, Карлейль, Шелли, Теннисон, Шекспир, Драйден, Милтон, Поуп и, само собой, Будда, Мухаммед, Конфуций, Христос, философы всех времен и народов, и осознал, почему именно эти люди определяли ход истории. Огромное значение для юного студента имело знакомство с философом и утопистом Уильямом Моррисом, донесшим до человечества знаменитые «Вести ниоткуда». Дом Уильяма Морриса располагался в фешенебельном районе Лондона, хозяин дома был очень даже не беден, это лишний раз заставило Уэллса задуматься: почему подобные «Вести ниоткуда», вести, несущие надежду всем, и, прежде всего, угнетенным, никогда не приходят из пролетарских районов? Уэллса поразили беседы, которые велись в уютном доме Морриса, поразили люди, посещавшие этого невысокого, почти квадратного здоровяка. Социалисты, коммунисты, анархисты, эмигранты из самых разных европейских стран — действительно встречи у Морриса не могли не действовать на воображение.
Одна из оранжерей большого сада была полностью предоставлена для дискуссий. Темы поднимались любые, но особо приветствовались те, что выходили за пределы общеизвестного. Уэллс скоро понял, что большая цель должна быть не просто у определенного дискуссионного общества, — большая цель должна быть у каждого отдельного человека. Ты обязан найти своё, ты обязан одарить мир именно своим открытием. Помню, как меня изумило в юности письмо одного известного советского фантаста. «В литературе, в отличие от шахмат, — писал он мне, — переход из мастеров в гроссмейстеры зависит не только от мастерства. Тут надо явиться в мир с каким-то своим личным откровением, что-то своё сообщить о человеке человечеству. Например, Тургенев открыл, что люди (из людской) — тоже люди. Толстой объявил, что мужики — соль земли, что они делают историю, решают мир и войну, а правители — пена, они только играют в управление. Что делать? Бунтовать, — объявил Чернышевский. А Достоевский открыл, что бунтовать бесполезно. Человек слишком сложен, нет для всех общего счастья. Каждому нужен свой ключик, сочувствие. Любовь отцветающей женщины открыл Бальзак, а Ремарк — мужскую дружбу, и т. д. А что скажете миру Вы?»
Хороший вопрос.
Это пережил и Уэллс.
В доме Уильяма Морриса он вдруг увидел, что многие сильные умы, о которых он только слышал или читал, являются его современниками. То есть мудрость — это не просто итог прошлого, нет, мудрость формируется и сейчас, в наши дни, вот тут рядом! Возбуждающие социалистические идеи, помноженные на атеизм, на веру в прогресс техники и науки, заставляли Уэллса искать адекватные возможности для выражения и своих мыслей. Платоновский идеализм накладывался на прагматические представления фабианцев, с которыми он уже был знаком. Информация — наш главный инструмент, она же — наш главный тормоз, потому что человек, появляясь на свет, вынужден каждый раз заново проходить путь, уже пройденный человечеством. Кукушки Мидвича, о которых в будущем напишет один из самых талантливых учеников Уэллса (Джон Уиндем), — всего лишь плод воображения…
Не меньше, чем дом Морриса, Уэллса привлекало студенческое Дискуссионное общество. Заседания его проходили в подвальной (опять подвал!) аудитории Горной школы. Обсуждалось на заседаниях все, кроме религиозных вопросов. Когда однажды Берти нарушил это правило, его попросту стащили с трибуны. В памяти Элизабет Хили, дружившей в то время с Уэллсом, остались его удивительные голубые глаза и замечательная шевелюра. «Я в то время не знала лучшего оратора. И ум у него был острый и быстрый. Правда, сарказм Уэллса никогда не ранил тех, против кого был направлен, потому что все смягчалось его ярким юмором…»
Изучая «Опыт автобиографии», книгу во многом уникальную, видишь, как многое из личной жизни Уэллса позже перешло в его книги. Шифровка личного вообще свойственна всем писателям, но иногда возникает впечатление, что ряд реалистических романов Уэллса — это только его собственная биография, правда, рассмотренная с разных точек зрения.
«Однажды в доме кузины Дженни Галл, — вспоминал Уэллс, — в то время как мы сидели и чинно беседовали, в комнату вошла темноглазая девушка примерно моего возраста и остановилась, застенчиво глядя на нас; на ней было хорошенькое платье простого покроя в модном тогда «художественном стиле». У нее было серьезное и милое лицо, хорошо очерченный овал, брови широкие, губы, подбородок и шея на редкость красивые. Она оказалась еще одной моей кузиной — Изабеллой, на которой мне суждено было жениться…»
Но это случилось не сразу.
Комната, которую снимал Уэллс, была холодная.
Было не до женитьбы. Он на всем экономил. Работал при свече, в пальто, завернув ноги в чистое белье и засунув их, чтобы укрыться от сквозняка, в нижний ящик комода. Из его собственных воспоминаний мы знаем всех, кто окружал его в лондонском доме по Юстон-роуд. Мы знаем, как не очень искусно играла на пианино тетя Мэри, и как ее журила время от времени тетя Белла. До Уэллса постоянно доносились негромкие тетушкины голоса. «Ну, я сглупила», — говорила тетя Мэри. «А ты не глупи», — отвечала тетя Белла…
А кузина Изабелла, так поразившая Уэллса, работала в то время ретушером у фотографа, и Уэллс часто провожал ее в ателье. «Порой бывало сыро, моросил дождь, сменявшийся густым туманом, который дивной серо-белой пеленой повисал вокруг, словно стеной огораживая их на каждом шагу. Поистине нельзя было не радоваться чудесным этим туманам, ибо за ними исчезали презрительные взгляды, бросаемые прохожими на шедшую под руку молодую пару, и можно было позволить себе тысячу многозначительных дерзостей, то пожимая, то ласково поглаживая маленькую руку в штопанной-перештопанной перчатке из дешевой лайки. И тогда совсем близко ощущалось неуловимое нечто, связывавшее воедино все, что с ними происходило. И опасности, подстерегающие на перекрестках: внезапно возникающие из мрака прямо над ними лошадиные головы, и высокие фургоны, и уличные фонари — расплывшиеся дымчато-оранжевые пятна, все это настоятельно говорило о том, как нуждается в защите хрупкая молоденькая девушка, уже третью зиму вынужденная в одиночку шагать сквозь туманы и опасности. Мало того, в туман можно было пройти по тихому переулку, в котором она жила, и, затаив дыхание, приблизиться чуть ли не к самому ее крыльцу…»
Это из романа «Любовь и мистер Льюишем». Но это из жизни самого Уэллса.
«Туманы вскоре сменились суровыми морозами, когда ночи высвечены звездами, когда уличные фонари сверкают, словно цепочки желтых самоцветов, а от их льдистых отражений и блеска магазинных витрин режет глаза, и когда звезды, суровые и яркие, уже не мерцают, а словно бы потрескивают на морозе. Летнее пальто Этель сменил жакет, опушенный искусственным каракулем, а ее шляпу — круглая каракулевая шапочка, из-под которой сурово и ярко сияли ее глаза и белел лоб, широкий и гладкий. Чудесными были эти прогулки по морозу, но они слишком быстро кончались. Поэтому путь от Челси до Клэпхема пришлось удлинить петлей по боковым улочкам, а потом, когда первые мелкие снежинки возвестили о приближении Рождества, они стали ходить еще дальше по Кингс-роуд, а раз даже по Бромтон-роуд и Слоан-стрит, где магазины полны елочных украшений и разных занимательных вещей. Из остатков своего капитала в сто фунтов мистер Льюишем тайком истратил двадцать три шиллинга. Он купил Этель золотое с жемчужинками колечко и при обстоятельствах, крайне торжественных, вручил его ей. А она сказала: мы ведем себя глупо, что с нами будет?..»