Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 77

— Мам, это Майло пришел, — проорала Комелия в сторону кухни, но Лоример уже сам туда направился, прихватив увесистую сумку с мясом. Загородив своей коренастой фигурой проход, в дверях стояла его мать. Она вытирала руки о полотенце и улыбалась ему, мокрые глаза лучились светом из-за затуманенных стекол очков.

— Миломре, — вздохнула и проговорила она дрожащим от любви голосом. Потом четырежды его расцеловала, по два раза коротко ударив его в каждую скулу пластмассовой оправой очков. За спиной матери он заметил бабушку, рубившую лук у шкворчавших и дымившихся кастрюль. Та махнула в его сторону ножом, потом приподняла очки, чтобы смахнуть слезы.

— Гляди-ка, Майло, — как тебя увижу, так от радости плачу, — сказала бабушка.

— Привет, бабуля. Тоже рад тебя видеть.

Мать уже выложила на стол мясо и сосиски, сперва с восхищением взвесив в заскорузлых красноватых руках баранью ногу.

— Ну и кусище, Майло. А это что — свинина?

— Да, мама.

Его мать обернулась к своей матери, и они залопотали на своем языке. Бабушка, осушив глаза, устремилась к нему с поцелуями.

— Я ей говорю — ты у нас такой красавчик, Майло. Ну не красавчик ли он, мама?

— Да, красавчик. И богач. Не то что некоторые дойные коровы.

— Иди-ка, наведайся к папе, — сказала мать. — Он будет рад тебя видеть. Он у себя в гостиной.

Перед дверью, ерзая на коленках, Мерси играла в компьютерную игру, и Лоример попросил ее посторониться. Пока та не торопясь передвигалась, Драва воспользовалась случаем под шумок подойти к нему и раздраженным, неприятным голосом попросить у него сорок фунтов взаймы. Лоример протянул ей две двадцатки, но она заметила, что в бумажнике осталась еще одна тоненькая бумажка.

— А шестьдесят не можешь дать, Майло?

— Драва, мне самому деньги нужны — выходные все-таки.

— У меня тоже выходные. Давай-ка еще.

Он протянул ей еще одну банкноту, получив взамен кивок — и ни слова благодарности.

— Ты всем раздаешь, Майло? — крикнула Комелия. — Мы бы хотели новый телик, спасибо.

— И стиральную машину, пожалуйста, пока не забыл, — добавила Моника. Обе громко рассмеялись, вполне искренне — так, подумал Лоример, словно не воспринимали его всерьез, как будто тот человек, которым он стал, для них был всего лишь уверткой, одной из забавных шуток Майло.

В холле он испытал короткий шок, но быстро взял себя в руки. Из отцовской «гостиной», находившейся дальше по коридору, тоже орал телевизор. В этом доме жили шестеро взрослых и один ребенок. («Шесть женщин в одном доме, — пожаловался как-то его старший брат Слободан. — Для мужика это чересчур. Потому-то мне и пришлось сбежать отсюда, как и тебе, Майло. Мое мужское начало задыхалось».) Он задержался у двери; внутри надрывались крикливые голоса австралийцев — спортивная программа по спутниковому каналу (он и за это заплатил?). Лоример опустил голову, дал себе слово, что выдержит, и осторожно отворил дверь.

Отец, казалось, смотрел на экран, где громко спорили комментаторы в зеленых блейзерах; разумеется, его кресло было поставлено прямо перед телевизором. Он сидел там неподвижно, в рубашке с галстуком, в отутюженных брюках, держа ладони плашмя на подлокотниках. Неизменная улыбка, подстриженная седая бородка, очки сидят немного косо, жесткие волосы смочены и приглажены.

Лоример шагнул вперед и сделал звук потише. Потом сказал:





— Здравствуй, папа.

Глаза отца, в которых отсутствовало осмысленное выражение, поглядели на сына, моргнули раз или два. Лоример подошел поближе и поправил очки у него на носу. Он не уставал удивляться тому, как опрятно выглядит отец; он не понимал, как им это удается — матери и сестрам; как они обслуживают малейшую потребность старика, купают его, бреют и вытирают, прогуливают по дому, усаживают в гостиной, уделяют внимание (с огромной деликатностью) его телесным нуждам. Он не знал этого и не желал знать, ему довольно было лицезреть этого улыбчивого гомункула каждую третью или четвертую субботу — такого нарочито благополучного и ухоженного, ублажаемого в течение целого дня телевизором, заботливо укладываемого спать ночью и мягко пробуждаемого утром. Иногда отцовский взгляд следовал за его движениями, иногда нет. Лоример отступил в сторону, и Богдан Блок повернул голову, будто желая полюбоваться на своего младшего сына, такого высокого и красивого, в дорогом синем костюме.

— Я снова сделаю звук погромче, пап, — сказал он. — Это крикет, кажется. Ты же любишь крикет, пап.

Мать уверяла, что отец все слышит и все понимает — говорила, что по глазам это видит. Однако за последние десять с лишним лет Богдан Блок не сказал никому ни слова.

— Ну ладно, пап, не буду тебе мешать.

Лоример вышел из комнаты и натолкнулся в холле на своего брата Слободана. Тот стоял, слегка покачиваясь: пузо выпирает из спортивного джемпера, пивной запашок, длинные гладкие волосы с проседью собраны в хвост, переброшенный через плечо, как галстук.

— Здорррово, Майло. — Слободан раскрыл ему навстречу объятия. — Младший братишка. Настоящий джентльмен.

— Привет, Лобби. — Он поправился: — Слободан.

— Как там отец?

— Выглядит прекрасно. Ты с нами обедаешь?

— He-а, не могу. Матч в Челси. — Он положил свою на удивление маленькую руку на плечо Майло. — Слушай, Майло, не можешь подбросить мне сотню?

17. Частичная история семьи Блоков. Вообразим, что в пустыне откопали какие-то древние каменные обломки — стершиеся, разрушенные ветром и солнцем, — и на них сохранились едва различимые загадочные надписи, сделанные к тому же забытыми письменами. На таких каменных скрижалях могла бы быть высечена история моей семьи: ибо попытки расшифровать ее, воссоздать ее смысл, оказались задачей почти невыполнимой. Несколько лет назад я начал потихоньку расспрашивать мать и бабушку и месяц за месяцем понемногу продвигался вперед, но это был адский труд. Семейная история почти не поддавалась устному пересказу и оставалась маловразумительной, как если бы ее излагали с превеликой неохотой на едва понятном языке, со множеством пропусков, синтаксических ошибок и просторечных словечек.

Начало следует искать — коль скоро дальше мне не проникнуть — во Второй мировой войне, в Румынии — любимой союзнице Адольфа Гитлера. В 1941 году румынская армия аннексирует Бессарабию, область на северном побережье Черного моря, и переименовывает ее в Транснистрию. Туда начинают методично переселять десятки тысяч румынских цыган. Эта принудительная депортация начинается почти без предупреждения, и в одном из первых эшелонов, готовых к отправке, оказывается юная цыганка лет семнадцати-восемнадцати по имени Ребека Петру — моя бабушка. «Да, я в поезде, я в вагоне, — рассказывала бабушка, — и я становлюсь транснистрийкой. У меня в бумагах сказано, что я транснистрийка, но на самом деле я цыганка — джипси, житан, рум». Я так и не добился от нее хоть каких-нибудь воспоминаний о дотранснистрийской поре ее жизни — как будто сознание забрезжило, и ее личная история началась в тот самый день, в тот самый миг, когда она спрыгнула из скотского вагона на землю где-то на берегу Буга. В 1942 году у нее родилась дочь Пирвана, моя мать. «Ба, а кто был ее отец?» — спрашиваю я и с тревогой гляжу, как у нее на глаза наворачиваются слезы. «Он добрый человек. Его убивать солдаты». Все, что мне удалось о нем узнать, — это имя: Константин. Итак, Ребека Петру и маленькая Пирвана прожили годы войны в постоянном страхе и жутких условиях, как и десятки тысяч остальных транснистрийских цыган. Чтобы как-то выжить, они образовывали что-то вроде союзов взаимопомощи и поддержки с другими цыганскими семьями, среди которых особо выделялись братья-сироты Блок. Младшего из братьев звали Богдан. Их родители умерли от тифа во время первых депортаций из Бухареста в Транснистрию.

Потом война наконец закончилась, и цыганская диаспора в очередной раз рассеялась, приняв участие в тех массовых безрадостных переселениях народов, которые в 1945 и 1946 годах захлестнули всю Европу. Петру и Блоки очутились в Венгрии, найдя пристанище в одной деревушке к югу от Будапешта. Там братья Блок развернули какую-то нехитрую деятельность в качестве «купцов», которая в этом уголке Венгрии как-то помогала цыганам если не жить припеваючи, то хотя бы выживать. Спустя десять лет, в 1956 году, Богдан (теперь ему было двадцать с небольшим лет, и он выказал себя пламенным революционером) воспользовался хаосом венгерского восстания, чтобы вместе с Ребекой и четырнадцатилетней Пирваной бежать на Запад. «А как же его брат?» — спросил я однажды. «А, он оставаться. Он счастлив оставаться. Я даже думаю, он уезжать обратно в Транснистрию», — ответила бабушка. «А как его звали? — снова спросил я. — В конце концов, он ведь был мой дядя». Помню, как бабушка и мама обменялись пронзительным взглядом. «Николай», — ответила бабушка. «Георгиу», — одновременно с ней произнесла мать, потом находчиво добавила: «Николай Георгиу. Он был немного… странноватым, Майло. А вот твой папа был хорошим братом».

В 1957 году Ребека, Пирвана и Богдан через Австрию попали в Фулэм: им удалось войти в число беженцев, спасавшихся от венгерской революции, которым британское правительство согласилось предоставить убежище. Богдан, не теряя времени даром, снова взялся за предпринимательство и основал свое небольшое дело по экспорту и импорту, назвав его «Ист-Экс». Торговля велась с коммунистическими государствами Восточной Европы; покупалась и продавалась любая разрешенная мелочь — моющие жидкости, аспирин и слабительные, кухонная утварь, консервы, растительное масло, инструменты. Старенький отремонтированный грузовик совершал нелегкий пробег — вначале в Будапешт, а потом — с годами понемногу расширяя свой маршрут, — еще и в Бухарест, Белград, Софию, Загреб и Сараево.

Женитьба Богдана на Пирване — после всего, что они пережили вместе — казалась почти неизбежной. И именно Пирвана была рядом с ним в первые дни существования «Ист-Экса», помогала заворачивать картонные ящики в коричневую бумагу, ставить их на поддоны, загружать в кузов, клеить ярлыки на картонки, подносить водителю термос с прозрачным бульоном. А тем временем в тесной квартирке над ними Ребека готовила жареное мясо, бефстроганоф и гуляш, солила окорока и приготовляла острые кровяные колбаски, которые продавала другим иммигрантским семьям, жившим в Фулэме и тосковавшим по вкусу настоящей домашней еды.

В 1960 году появился на свет Слободан, за ним стремительно последовали Моника, Комелия, Драва и — наконец, после длительного перерыва, — маленький Миломре. «Ист-Экс» мало-помалу процветал, и с годами Богдан расширил свое дело, добавив к реестру «Ист-Экса» погрузочный отдел, небольшое бюро по аренде грузовиков и фургонов и агентство по найму мини-такси. Для разраставшегося семейства потребовалась более просторная квартира. Взрослые все делали для того, чтобы малыши стали настоящими англичанами и англичанками. Богдан запретил разговаривать дома по-венгерски или по-румынски — впрочем, Пирвана и Ребека тайком продолжали болтать между собой на каком-то своем особом диалекте, которого не понимал даже Богдан.

И вот как мне все это вспоминается: большая людная треугольная квартира, вечный запах жарящегося мяса, затхлая холодная вонь товаров в «Ист-Эксе», школа в Фулэме, обещание местечка в одной из с трудом державшихся на плаву семейных фирм, постоянное заклинание: «Теперь ты англичанин, Майло. Это твоя страна, это твой дом». А как же оставшиеся загадки? Юность бабушки, мой дед Константин, мой призрачный дядя Николай-Георгиу? Я читал как-то редкую книгу по истории транснистрийских цыган и из нее узнал кое-что о тех ужасах и лишениях, через которые все они прошли. Читал я и о начальниках жандармерии в Транснистрии — этих мелких тиранах, эксплуатировавших подвластный им перемещенный народ и «живших в разврате с красавицами-цыганками». Я всматривался в свою лукавую старую бабушку и представлял себе юную красавицу, которая однажды выпрыгнула из вагона для скота где-то на берегах Буга, не понимая, что произошло с ее жизнью и что ждет ее впереди… Может быть, тут-то ей и повстречался пригожий молодой офицер жандармерии по имени Константин… Я никогда этого не узнаю, никогда не узнаю больше, чем знаю теперь. Все мои вопросы наталкивались на недоуменные жесты, молчание или хитрые недомолвки. Как-то бабушка, когда я приставал к ней с очередными расспросами, ответила: «Майло, у нас в Транснистрии есть такая поговорка: „Когда ешь мед, разве просишь пчелу показать тебе цветок?“»

Книга преображения