Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14



Когда трефы у них наконец вышли, дядя Вакенфельдт ходит с червонной карты, и тетушка Ловиса берет тузом, а сбрасываю свою червонную фоску. Собирая карты, тетушка Ловиса смеется:

— Везет нам, Вакенфельдт!

Даниэль же, обычно такой терпеливый, разумеется, не может не спросить, зачем я сказала «приффе».

Затем тетушка ходит червонным валетом, я крою дамой, дяде Вакенфельдту даму крыть нечем, он сбрасывает фоску, так что вроде бы взятка будет моей.

В этот миг мне кажется, я спасена. Сейчас разыграю свои пики и бубновый туз и возьму желанные семь взяток.

Но тут Даниэль, прежде чем положить свою карту, оборачивается к дяде Вакенфельдту:

— Почему вы, дядюшка, не побьете Сельмину даму? У вас же на руках король.

Дядя Вакенфельдт подносит карты к глазам, рассматривает сквозь большие выпуклые очки.

— Верно, голубчик, есть у меня король, хоть я его и прозевал, — говорит он. — Однако ж карте место.

— Да нет же, — возражает Даниэль. — Вы, дядюшка, имеете право взять ее назад, вы ведь не разглядели.

Конечно, я понимаю, Даниэль поступает правильно, предлагая дядюшке взять карту обратно. Но мне так хочется выиграть, что я не могу согласиться с братом.

— Ты что, не слышишь, дядюшка сказал: карте место! — говорю я.

Но Даниэль пропускает мои слова мимо ушей.

— Давайте сюда короля, дядюшка! — говорит он, протягивая ему фоску, которой он пошел сперва.

Дядя Вакенфельдт ходит королем. Даниэль — червонной фоской, и взятка уходит к противникам. Теперь у них семь взяток, и у меня нет уже никакой возможности взять леве.[10]

Тетушка Ловиса протягивает руку, хочет забрать со стола четыре червонные карты, и тут у меня лопается терпение. Я швыряю оставшиеся карты на стол.

— Больше я не играю! — кричу я, вскакивая на ноги. — Потому что так нечестно!

Я вне себя. Прямо киплю от злости. Дядя Вакенфельдт кажется мне сущим негодяем и шулером, так приятно швырнуть карты на стол и сказать ему все, что думаю. И Даниэль ничуть не лучше его. Порядочному человеку играть с ними в карты никак нельзя.

Однако в Морбакке не привыкли, чтобы кто-то швырял карты на стол и кричал, что другие играют нечестно, поэтому возникает жуткий переполох. Маменька, которая сидела с Анной и Гердой за другим столом, разгадывала шараду, немедля встает и идет ко мне. А я бегу к ней.

— Маменька, они жульничают! — кричу я, обнимаю ее и разражаюсь рыданиями.

Маменька не говорит ни слова — ни в мою защиту, ни мне в упрек. Лишь крепко берет меня за запястье и выводит из столовой. Ведет через переднюю, вверх по чердачной лестнице и в детскую. Я не перестаю рыдать и выкрикивать:

— Они жульничали, маменька, жульничали!

Но маменька молчит.

В детской она зажигает свечу и начинает разбирать мою постель.

— Раздевайся и ложись! — говорит она.

Однако ж я сперва сажусь на стул, всхлипываю и опять кричу:

— Дядя Вакенфельдт жульничал!

А когда я снова повторяю эти слова, происходит кое-что странное. Мои глаза как бы переворачиваются. Смотрят не наружу, в детскую, как раньше, а внутрь. Смотрят внутрь моего существа.



И видят они большую, пустую, полутемную расселину с мокрыми стенами, по которым каплями стекает вода, и дном, похожим на болото. Сплошная жижа да глина. И эта вот расселина — она внутри меня.

Но пока этак сижу и смотрю туда, я примечаю, как в этом грязном болоте что-то начинает шевелиться. Норовит вылезти на поверхность. Я вижу, как из глубины появляется огромная страшная голова с разинутой пастью и шипами на лбу, дальше виднеется темное чешуйчатое тело с высоким гребнем вдоль спины и короткие неуклюжие передние лапы. Похоже на змия, которого повергает святой Георгий в стокгольмском Соборе, только намного больше и страшнее.

Никогда я не видывала ничего столь кошмарного, как это чудовище, и мне до смерти страшно, что оно обитает во мне самой. Я понимаю, до сих пор оно было заключено в болотной жиже и не могло шевелиться, но теперь, когда я позволила злости одержать верх, — теперь оно дерзнуло вылезти на поверхность.

Я вижу, как оно вылезает. Поднимается все выше, мне все больше видно длинное чешуйчатое тело. Радуется небось, что вырвалось на волю, что уже не сковано трясиной.

Мне надо спешить, чтобы это дикое чудище не успело высвободить все свое длинное тело, ведь иначе я, пожалуй, не сумею загнать его обратно в узилище.

Я спрыгиваю со стула, начинаю раздеваться. Больше не реву, умолкаю и ужасно боюсь того, что вот только что видела.

Укладываюсь в постель, едва только маменька ее разбирает, а когда она подтыкает одеяло, беру ее руку и целую.

Потом маменька садится на край кровати. Видит, что я уже не злюсь, а быть может, вдобавок знает, что я боюсь себя, ведь маменька все знает.

— Завтра ты попросишь у дядюшки Вакенфельдта прощения, — говорит она.

— Да, — тотчас отвечаю я.

Маменька молчит. Я лежу и думаю об огромном чудище, живущем во мне, и говорю себе, что никогда больше злиться не стану. Пусть оно сидит там, в болотной жиже, до конца моих дней. Никогда больше ему оттуда не вырваться.

Я не знаю, о чем думает маменька. Ей бы надо пожурить меня, но она не журит. Она все знает, стало быть, знает и что этого не требуется.

Немного погодя она спрашивает, не хочу ли я поесть, но я говорю «нет», не могу я есть.

— Тогда прочти молитвы, а я побуду с тобой, пока ты не уснешь, — говорит маменька.

Марсельеза

Если бы дядя Кристофер не увидел, как я, сидя возле крыжовенного куста, читаю Откровение, если бы не рассказал об этом папеньке, а папенька не учинил допрос маменьке, то он бы наверное полностью поправился. Поскольку же он обо всем узнал, прежде чем я исполнила свой обет до конца, вышло так, что болезнь в нем осталась.

Летом папенька чувствует себя довольно хорошо, но едва лишь наступают осенние холода, сильный кашель возвращается и не проходит, хотя он каждый вечер натирает подошвы свечным салом и спит, обмотав шею чулком, который днем носил на левой ноге.

Маменька постоянно твердит, что надо послать в Сунне за доктором, но папенька говорит, что не хочет вызывать сюда доктора Пискатора, ведь этот вечный студент застрянет надолго. За долгие годы в Упсале привык по ночам вести разговоры да пить тодди.[11] От него часов до двух ночи не отвяжешься, а это, по мнению папеньки, утомительно.

Словом, папенька пробует вылечиться сам. Прекращает прогулки по большаку, которые обычно совершает каждый день, ведь если встретит кого, значит, придется остановиться и потолковать, а он считает, что простужается, стоя на одном месте. Маменька полагает, что останавливаться и разговаривать вовсе необязательно, поздоровался и иди себе дальше, но папенька говорит, он так не может.

Каждый вечер папеньке варят кашу на воде. Он даже в гости ездить отказывается, потому что в гостях кашу на воде не подают. Маменька с трудом уговаривает его поехать в Сунне, в пробстову усадьбу, навестить профессора Фрюкселля.[12] Он и в Гордшё ездить не хотел, пока тетя Августа не догадалась попросить барышню Стину варить ему кашу на воде. Опять же и когда гости приезжают к нам, он недоволен, потому что в таких случаях тетушка Ловиса считает конфузом, что он будет есть кашу на воде, и якобы забывает про кашу. Но папенька стоит на своем. Он, мол, никогда не поправится, коли не будет есть свою кашу на воде, так что тетушка волей-неволей подает ему тарелку каши, сколько бы гостей у нас ни было, пусть хоть самых важных.

Еще папенька надумал выпивать рюмочку перед завтраком и две перед обедом. Мол, водочка — наилучшее из лекарств и если он станет принимать оное лекарство достаточно долгое время, то полностью выздоровеет. В этом он уверен как никогда. До семнадцати лет папенька в рот не брал спиртного, да и попробовал тогда потому лишь, что заболел лихорадкою и бабушка вылечила его водкой. И маменька, и тетушка Ловиса говорят, дескать, судя по всему, что они видели, от пития водки народ только делается дурным и скверным, но папенька с ними не соглашается, утверждает, что ему с каждым днем становится лучше и лучше.

10

Левё — каждая взятка выше шести.

11

Тодди — напиток, приготовляемый из теплой воды, сахару и одного из следующих спиртных напитков: рома, коньяка, арака, виски или джина.

12

Фрюкселль Андерс (1785–1881) — известный шведский историк, пробст в Сунне, член Шведской академии.