Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 104

И что я вообще знаю, полуграмотный, с такими, как у меня, мозгами, растянутыми, как мехи аккордеона? Но одно я знаю хорошо — что такое стиль. Стиль во всем, в любой вещи. Самое главное — это не выиграть, а проскакать на траханой лошади, на которой никто другой не может удержаться. Вот на такой поганке и надо скакать! Чтоб остальные жокеи смотрели и знали, что эта гадина хочет тебя убить. Вот тогда все флаги начинают развеваться и все частицы твоего тела смеются. Вот я однажды отправился навестить своего папашу.

Я об этом никогда никому не рассказывал, да ты и сам знаешь, как я люблю рассказывать. Честно, никому не рассказывал. Я тогда делал эту передачу по телевидению, брал интервью у всяких поганых авторов про ихние книжки — идея была такая, что жокей вроде как способен читать то, что напечатано, и все это шло отлично, пока я однажды не влез в свой «ягуар» и не рванул в Мексику — просто уже не мог больше все это выносить. Я ничего не имею против воровства, наоборот, руками и ногами за, ноя против этих мелкотравчатых карманников, а эти авторы, черт бы их побрал, вовсе и не были хоть сколько-нибудь приличными писателями, но мне каждую неделю приходилось крутиться вокруг них, словно это какой-нибудь мощный призер-скакун прошел милю, ни разу не споткнувшись, да еще и со слепым жокеем в седле. Ну вот, как бы оно ни было, а однажды студия получает письмо из Дулута, штат Миннесота, и в нем спрашивается, не родился ли я во Франкфурте, штат Кентукки, и не звали ли мою мамашу так-то и так-то, и если все именно так и есть, то, значит, он, наверное, мой родной папаша. Нацарапано таким похабным стариковским почерком, будто он писал, трясясь на тракторе. Ну, я сажусь в самолет, а потом подъезжаю прямо к его дверям, а он, оказывается, маляр.

Я просто хотел на него поглядеть. Увидеть его собственными глазами. И вот он стоит, ему лет семьдесят, а может, все сто. Он нас бросил, когда мне был год. Я и не видел его никогда. Но всегда мечтал о нем, думал, что он какая-нибудь большая шишка, или, может, какой элегантный и классный вор, или, скажем, считается классным философом у себя там, в Кентукки, чем-то вроде Руссо, или, например, стильный малый, крутой со всякими красотками, думал, что он нас бросил и отправился на поиски фортуны. Ну, что-нибудь такое, интересное. А он — вот он, маляр. И живет в районе, где кругом одни ниггеры. Я, наверное, последний из таких, кто их терпеть не может. А один такой живет прямо по соседству с ним, нормальный вообще-то парень, и жена у него милая. И легко заметить, что они к нему хорошо относятся. Ну вот, стою я там и думаю: и зачем я только сюда приехал? Кто он такой? И кто я такой, если это мой папаша? Но самое похабное в том, что при этом я знаю, что мы с ним одной крови. Это точно так, как ты говорил: я сын своего отца. Я понимал это, хотя он был для меня полным чужаком. Мне просто хотелось что-то для него сделать. Что угодно. Я был готов положить за него жизнь. В конце концов, кто до конца может разобраться в этой ситуации? Может, это моя мамаша выперла его из дому. Кто может разглядеть, что внутри, когда видно только то, что снаружи? Ну, я и спрашиваю его, мол, чего ты хочешь?

Я, говорю, что угодно тебе куплю, могу это себе позволить, я как раз был при деньгах, это было после дерби. Он тоже был маленького роста, но не такой коротышка, как я, ну вот, а он и говорит, что трава у него на заднем дворе выросла такая высокая и могучая, что у него не хватает сил даже протолкнуть сквозь нее свою газонокосилку. И нет ли у меня такой газонокосилки, с приделанным к ней движком.

Ну вот, телефон я хватаю, и нам присылают целый грузовик разных косилок, всех типов. И он половину дня занимается только тем, что изучает и обследует каждую, а в итоге выбирает одну с мотором, который будет побольше вот этого чертового стола. И я ему ее покупаю. Мне уже надо было ехать, чтоб успеть на обратный рейс, потому что я обещал Верджилу, что буду в Сан-Педро и присмотрю за одной красоткой, которую ему пришлось оставить на целую ночь, так что я иду на задний двор, чтоб попрощаться. А он даже движок не выключил, чтоб поговорить нормально. Ну, я и оставил его там наслаждаться и радоваться новой игрушке, прыгая рысью по заднему двору вслед за этой траханой косилкой.

Господи, и когда это я успел так нажраться?! Вон те две шлюхи, что сидят напротив, всю дорогу смотрят на нас. Что ты сказал? Да какая разница, как они выглядят, они все одинаковые, я их всех люблю.





Пророчество

Некоторые зимы в этих краях почти непереносимы. К концу ноября на древние долины всегда опускается туман и никогда полностью не уходит отсюда до апреля. Иногда ночами он вдруг появляется на вершинах горного хребта, оставляя долины внизу чистыми и прозрачными, и никто не знает, отчего он так движется, но он и впрямь все время передвигается, иногда опускаясь на какой-нибудь конкретный дом, и висит там день за днем, а больше нигде не появляется. А в некоторые зимы солнце вообще как следует не выглядывает по два месяца подряд. И вокруг висит сплошная серая пелена, в которой тонут все виды и пейзажи, и с деревьев весь день капает, если, конечно, их ветки не покрыты скрипучим льдом.

В начале зимы, конечно, всегда есть надежда, что на этот раз она будет вполне приличная. Но когда день за днем и неделя за неделей все тот же монотонно задувающий ветер высасывает из дома все тепло и серо-стальная пелена на небе не рассасывается даже на мгновение, то сперва у стариков, а потом и у всех остальных понемногу начинает портиться настроение. В супермаркетах ни с того ни с сего возникают дрязги и склоки, на автозаправочных станциях завязывается смертельная вражда на всю жизнь, люди вдруг решают уехать и уезжают, причем навсегда, и всегда отмечается резкий рост совершенно необъяснимых дорожно-транспортных происшествий. Люди ломают себе руки, налетая на деревья, местоположение которых знают на память; всегда находится одна или две жертвы, которых переезжает их собственный автомобиль, вдруг скатившийся назад по подъездной дорожке; и от полного отчаяния принимаются решения, которые полностью меняют течение жизни множества людей.

К концу декабря в одну из подобных зим Стоу Раммел решил лично осмотреть и проверить, как развешаны его архитектурные наброски и как расставлены макеты на постоянной выставке его работ в одном из новых университетов Флориды, кампус которого он разрабатывал и проектировал несколько лет назад. В то время ему было за пятьдесят, он давно миновал этап становления и укрепления собственного авторитета и имени и утратил всякое стремление к дальнейшему их прославлению, и к этому времени прошло уже десять лет с того дня, как он зарекся заниматься преподаванием. У него больше не возникало никаких сомнений в том, как будут восприниматься его проекты и конструкции; теперь это всегда был сплошной безоговорочный успех. Теперь он уже не мог построить ничего — будь то частная резиденция в Пенсильвании или церковь в Бразилии — без того, что всем сразу становилось очевидно, что это построил именно он; и если его даже и прорабатывали то там, то тут за повторение все той же «воздушной легкости», это были столь фантастически причудливые, а иногда даже игривые здания, что спустя некоторое время признание публики душило все споры относительно их прочих достоинств. Стоу Раммел пользовался международной славой и признанием, в глазах иностранцев он был создателем истинной Американы, оригинальным дизайнером, чья изобретательная ребячливость в работе со сталью и бетоном становилась еще более достоверно-искренней под воздействием его личности.

Он почти тридцать лет прожил в том же самом каменном фермерском доме, с той же самой женой, что само по себе было примечательным ребячеством; он вставал каждое утро в половине седьмого, сам варил себе кофе по-французски, потом съедал свой корнфлекс и пил еще кофе, выкуривал четыре сигареты, читая воскресный выпуск «Гералд трибюн» и вчерашнюю «Питсбург газетт», потом натягивал высокие фермерские ботинки и шел по дорожке, увитой диким виноградом, в свою мастерскую. Это было невообразимо огромное здание со стенами, сложенными из дикого камня, из булыжников, многие из которых он свозил сюда в течение шести лет со всех континентов, пока работал геологом, занимаясь разведкой нефти. Обломки, оставшиеся от его несостоявшихся карьер в других областях, кучами валялись повсюду: гора проволочных клеток для мышей с того времени, когда он пытался стать генетиком, и микроскоп, брошенный боком на подоконник; вертикальные стальные колонны, прикрученные для прочности к голым потолочным балкам, с укосинами и кронштейнами в виде стальной паутины, торчащими в разные стороны; конструкции в виде каменной кладки на полу от времен, когда он изобретал этот чудовищный камин, дым от которого должен был проходить через весь дом, чтобы его было везде видно, на каждом этаже, сквозь проволочные решетки. Его папки с планами и чертежами, рабочий стол, чертежная доска и высокий табурет являли собой единственный островок чистого пространства среди всего этого хаоса. Во всех остальных местах лежали или висели, обращенные в видимые формы, его идеи — макеты, рисунки, десятифутовые холсты с монохромными изображениями, оставшиеся от тех дней, когда он занимался живописью, — а под ногами целый развал книг с изуродованными обложками, чьи внутренности выглядели так, словно их растерзал какой-то маньяк. Цепной привод от велосипеда, который он однажды использовал в качестве основы для дизайна эмблемы «Камден Сайкл компани», висел на веревке в одном углу, а над его столом, рядом с несколькими пыльными шляпами, болталась чистенькая пара роликовых коньков, на которых он иногда катался перед домом. Работал он всегда стоя, засунув левую руку в карман, как будто остановился здесь всего на минутку, набрасывая что-то с удивленным видом человека, наблюдающего за работой другого. Иногда он тихо фыркал на невидимого наблюдателя, стоящего рядом; иногда смотрел сурово и осуждающе, когда его карандаш рисовал нечто, вызвавшее его неодобрение. Все это создавало такое впечатление — если бы кто-то заглянул сюда сквозь одно из окон мастерской, — будто этот человек со сломанным носом, мускулистыми руками и мощной шеей просто сторож или уборщик, пробующий силы в хозяйской работе. Этот дух свободной непринужденности распространялся и на его небрежное отношение к собственным вещам, и посторонние люди часто принимали его за свидетельство того, что ему все это наскучило или просто надоело рутинно повторять одно и то же. Но ему вовсе не было скучно; он достаточно рано, еще на начальном этапе своей карьеры, нашел собственный стиль и считал удивительным явлением, что мир им восхищается, и никак не мог понять, почему должен этот стиль менять. Есть же, в конце концов, на свете такие счастливчики, которые все выслушивают, но умеют слышать только то, что хорошо для них, а Стоу, если судить по сложившейся ситуации, был именно таким счастливым человеком.