Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 35

Вряд ли это просто «пояснение», как толкует запись И. Л. Андроников, к стихотворению «Дерево». — Достаточно сказать, что это единственное завещание Лермонтова (не считая стихотворений под таким названием), — других-то не было вообще. Пусть оно писано юношей, в романтическом «мрачном» настрое духа да ещё под любовными парами, пусть это скорее лирический и творческий завет, нежели формальное завещание, но чем оно недостовернее тех, что заверяются каким-нибудь нотариусом? Это — обет поэта перед своим даром и завет близким людям, коли обещанное не будет исполнено.

Вид засохшей яблони, под которой, когда она была в цвету, цвела и его любовь, — зримый образ исчезновения жизни, чего представить себе и с чем примириться Лермонтов никак не мог.

Так или иначе, завещание его почти исполнилось: хлопотами бабушки прах поэта после Пятигорска перезахоронили в Тарханах, совсем неподалёку от засохшей яблони, о которой он писал…

Лермонтов заклинал словом своё бессмертие, но сомнения ещё долго не оставляли его:

«Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна — бог знает, надолго ли; не скажу, чтобы от горести; были у меня и большие горести, а я спал крепко и хорошо; нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит» (Из письма к С. А. Бахметевой, 1832).

Мысли о смерти, о совершенном уничтожении, о ничтожестве — и человечества в целом, и своего поколения, и своём — не покидают Лермонтова.

В конце 1830 года, чуть ли не подряд, он пишет три стихотворения о смерти.

Одиночество, прощание с любовью, безнадёжность… бесконечная бездна, что так близка… — вот что на душе у юноши, который любуется, словно бы напоследок, закатом, горящим огнистой полосою.

И в следующем стихотворении он снова мог бы — до бездны бесконечной — утонуть в расхожих образах романтизма, как вдруг в нём пробилось русское, простонародное, чего, казалось бы, никак нельзя было ожидать в шестнадцатилетнем юноше-«барчонке»:

Пора домой… доме гробовом… — то ли по наитию сказано, то ли песню крестьянскую в селе услышал, — но как это по-русски!.. Недаром в народе и гроб-то зовут домовиной, домовищем. (Тут припоминается крестьянская песня про перевозчика-водогрёбщика, что «на старость запасла» матушка Александра Твардовского: «Перевези меня на ту сторону, / Сторону — домой», — то простодушное и высокое прощание с земной жизнью, что потрясает в его цикле «Памяти матери».)





Юноша Лермонтов, разумеется, на самом деле ещё далёк от расставания с землёй, он просто-напросто изнемогает в «самолюбивой толпе», среди «коварных» дев, изнемогает — от стихийной силы собственных чувств, такой могучей, что она приносит только мучения.

И, наконец, третье стихотворение «Смерть» — «Ласкаемый цветущими мечтами…».

Здесь, впервые для себя, Лермонтов затрагивает тему сна во сне (во всей мощи гения он воплотит её в конце жизни в своём шедевре «Сон» — «В полдневный жар в долине Дагестана…»):

В двойном обмане сновидения ему чудится собственная смерть — и, находясь «между двух жизней в страшном промежутке надежд и сожалений», он никак не может понять:

И тут, пробуждаясь в новом сне, он словно оказывается в новом своём существовании:

Загробный мир, а вернее, будто бы знакомая ему вечность представляется «пространством бесконечным» — оно вдруг с великим шумом разворачивает перед ним книгу, где он читает свой, начертанный «кровавыми словами», жребий:

Здесь и далее Лермонтов снова, хотя и в несколько других красках, рисует ту же картину, что и в стихотворении «Ночь. I». Многое повторяет дословно, но космос, открывающийся в бесконечном пространстве, показывает шире и зримее:

Теперь уже не боязнь полного забвения и вечности, где ничто не успокоит, как в «Ночи. I», терзает его, но — «отчаянье бессмертья». — И вновь, «жестокого свидетель разрушенья», он дико проклинает и отца, и мать, и всех людей и ропщет на Творца, «страшась молиться»: